Ливия не возразила. Она молча смотрела на мужа с выражением, которого он не сумел понять. И именно в этот момент Луций Ребилл очень ясно осознал, что не сможет успокоиться, пока на свете живет Гай Эмилий Лонг.
…Темные, грубо сложенные неоштукатуренные стены, каменный свод над головой — вот и все, что мог видеть Мелисс, когда его глаза немного привыкли к мраку. Он сидел, прислонившись спиною к холодному камню, не в силах переменить положение, поскольку на него были надеты колодки. Все его тело давно превратилось в комок ноющей боли, не дающей думать, лишающей воли. Мелисс чувствовал под собой липкую сырость, сочащуюся из многочисленных царапин и ран, — он оказал арестовывавшим его людям ожесточенное сопротивление и даже убил одного.
Мелисс до сих пор не мог понять, как и почему это случилось. Если б его долго и тайно выслеживали, он должен был бы почувствовать, но нет — за ним пришли совершенно внезапно и открыто, ранним утром, когда он спал в той самой квартире, которую снял для себя по соседству с жильем Амеаны. Когда гречанка съехала, Мелисс остался — ему понравилось иметь свой угол, где чувствовал себя в безопасности. Это было ошибкой: нельзя ни к чему привыкать, как нельзя иметь жилье, если хотя бы кому-то известно, где оно находится.
В целом он рассуждал верно: донес на него и указал его местонахождение человек, которому были хорошо известны его повадки и образ жизни, — куртизанка Амеана. Хотя Мелисс больше к ней не ходил, она не переставала его бояться. Однажды они столкнулись на улице — взгляд пронзительных черных глаз бывшего любовника обжег гречанку такой ненавистью, что женщину затрясло, как в лихорадке.
А между тем у Амеаны появился поклонник, о каком она давно мечтала — из знатного сословия всадников, молодой, богатый, да еще и приближенный к нынешней власти. Поскольку Амеана ему понравилась, он пожелал единолично владеть ею. Повинуясь его прихоти, она отказала многим любовникам: хотя последние были недовольны, все же оставили ее в покое. Но Мелисс… Он мог явиться в любой момент, его поведение было невозможно предугадать. Нельзя сказать, чтобы ее не мучила совесть, и все же, немного поразмыслив, она решилась. «Меня преследует один человек, — пожаловалась Амеана своему покровителю и попросила, — Избавь меня от него!»
Она обольстила его, пустив в ход все свое обаяние, всю чарующую прелесть, и он согласился. Что значила для Рима жизнь какого-то отпущенника?
К концу второй недели заточения, во время которого с него не снимали колодки и давали только немного хлеба и воду, Мелиссу наконец объявили приговор и вывели на воздух. И тогда он понял, что наступили последние часы его существования.
Итак, если жизнь — это война, то он в ней проиграл и все же… Он никому и никогда не позволял себя облагодетельствовать, во всяком случае, с тех пор, как получил свободу, и тем самым сохранил возможность действовать по собственному усмотрению. Все остальное не имело значения… даже сейчас.
Руки и ноги Мелисса были по-прежнему скованы цепями, изодранная одежда местами прилипла к телу, превратившись в кровавую корку, волосы спутались, по окоченевшему от холода и неподвижности телу пробегала судорожная дрожь. Он стоял на пороге тюрьмы, жмурясь от яркого солнечного света, и глядел на сопровождавших его солдат, как глядят на бесплотные тени, едва замечая их; в этот миг его разум был притуплен, а сердце казалось лишенным даже той мельчайшей искры, которую зажигают боги, которая нетленна и никогда не гаснет в душе человека.
В какой-то степени равнодушный к собственному существованию и вместе с тем странным образом погруженный в себя, он никогда не замечал ни ясного неба, ни свежего ветра, ни солнца и теперь, идя по улицам Рима, невольно удивлялся, почему этот мир кажется ему таким незнакомым. Иногда его подталкивали в спину, и тогда он оскаливался и рычал, точно дикий зверь.
Тюрьма находилась близ Священной дороги, и вокруг было много народу; кто-то глазел на Мелисса, другие, привыкшие к подобным зрелищам, быстро проходили мимо, равнодушно скользя взглядом по лицу осужденного.
Он не сразу увидел идущую навстречу женщину, перед которой шествовал расчищавший путь ликтор,[12] в чем, впрочем, не было особой необходимости, поскольку все и так уступали ей дорогу. Ее одежда отличалась от одежды прочих жителей Рима: подхваченная веревкой белая стола, покрывало на голове, спадающее до плеч густыми складками, круглый медальон на груди. Это была весталка — Мелисс никогда не видел ни одну из них так близко. Подойдя вплотную к мрачной процессии, женщина приостановилась и взглянула прямо в лицо Мелиссу.
Она была уже немолода; многолетняя нелегкая служба в храме наложила отпечаток на ее внешность: лицо выглядело суровым и усталым, и в то же время на нем словно бы трепетало отражение какого-то тихого невидимого света, оно было озарено надеждой и покоем — такое выражение редко встретишь на лицах римлян.
Мелисс смотрел на нее с каким-то угрюмым удивлением, чувствуя непонятную досаду, оттого что эта женщина не прошла мимо.
Между тем она спросила у сопровождавших его людей:
— Куда вы ведете этого человека?
— На казнь, — почтительно отвечали ей.
— Что он совершил?
— Грабил и убивал римских граждан.
Весталка посмотрела на него долгим взглядом, и он почувствовал, как рушится каменное внутреннее спокойствие. Он не мог дать себе ясный отчет в том, что происходит, и только глядел в лицо жрицы — оно было белым, как у статуи, хотя и не таким гладким: жизнь избороздила его своими следами.
— Ты хочешь жить?
— Да.
— Чему ты служишь?
Он не понял смысла вопроса.
— Не знаю.
— Освободите его, — сказала женщина и, не оглядываясь, пошла своей дорогой.
— Видно богам угодно, чтоб ты жил, — промолвил ошеломленный стражник, а второй с усмешкой прибавил:
— Повезло тебе!
Таков был древний священный обычай, и ни один пребывающий в здравом уме человек не посмел бы его нарушить.
Итак, смертная казнь была заменена изгнанием из Рима — отныне ему строжайше запрещалось появляться в городе.
…Мелисс брел по обочине запруженной повозками дороги, мимо крестьян с ношей на спине, женщин с корзинами на плечах; его голова кружилась от усталости и голода и от, как ему казалось, слишком яркого и резкого солнечного света. Его ноги ранили острые камни, в лицо летела густая едкая пыль. Он ничему не радовался, ни о чем не сожалел, он просто не мог понять, почему уходит из Рима таким же, каким пришел туда несколько лет назад. Где то золото, которое он заработал своим промыслом? Да, он дарил Амеане дорогие украшения, а куда ушло остальное? Он не мог вспомнить. Как свободного человека, его обезглавили бы, а не распяли — вот и все преимущество перед рабами. Он не радовался своей чудом спасенной жизни, потому что не знал, что с ней делать.
И все-таки он оглянулся на Рим и злобно прошептал, обращаясь неизвестно к кому:
— Я еще вернусь, слышишь?! Я вернусь! Ты еще узнаешь меня!
Потом поплелся прочь.