Но когда Гай, не выдержав, вернулся в Рим, то ощутил себя там еще более чужим, чем раньше. Точно те, кто жил здесь прежде, давно умерли, исчезли, канули в никуда. Те же улицы, площади, бесконечная суета и — пустота.
Гай понимал, что его победили, — все эти гордые римляне, вложили в его ум то, что им было нужно, а потом его собственный разум возобладал над чувствами.
Он обрадовался, неожиданно встретив на Большом Форуме своего давнего приятеля, Сервия Понциана.
— Гай Эмилий! Ты ли это? Снова в Риме! Что привело тебя сюда? Вроде бы урожай еще не выращен? Должно быть, сердечные дела?
Гай слабо улыбнулся в ответ, а между тем Сервий переменил тон и продолжал, понизив голос:
— Ходят упорные слухи о заговоре против Цезаря. Ему уже несколько раз предлагали усилить охрану.
— Все возможно, — сказал Гай.
— Я тоже так думаю. Поэтому уезжай. Мы живем в напряжении, которое, не побоюсь признаться, граничит со страхом. Мало ли что может случиться…
Они прошлись по многолюдной площади. Сервий заметил, что Гай то и дело непроизвольно оглядывается по сторонам, точно отыскивая кого-то.
— Слышал, говорят, прекрасная Амеана снова объявилась с Риме!
— Она отсутствовала?
— И довольно долго. Поговаривали, что ее убили или что она вышла замуж за богатого торговца и уехала в одну из южных провинций, но нет… Говорят, в первую же неделю после появления гречанки тростниковый коврик перед дверью ее жилья был истерт до дыр. Не желаешь к ней зайти?
Гай равнодушно покачал головой, и тогда Сервий вновь переменил тему:
— Цезарь зависит слишком от многого и от многих. Сам по себе он несравненно велик, но что есть величие для большинства из нас? Деньги и еще раз деньги! Хотя, по большому счету, что нужно человеку? Плащ, чтобы укрываться от ветра, кусок хлеба, да чашка воды. Богатство утоляет тщеславие, но ничего не дает душе. Разве не так?
Гай усмехнулся:
— Почему-то те, кто живет в бедности, никогда не прославляют ее!
— Просто редко кто из них обладает соответствующим величием духа, — невозмутимо промолвил Сервий Понциан и продолжил: — К сожалению, у Цезаря нет опоры против военных; созданная им глыба огромной армии в любой момент может раздавить его самого. Единственное средство на время обезопасить их — увлечь в очередной поход.
— А Республика?
— Ее уже не спасти.
Некоторое время они шли молча, размышляя о сказанном. Был вечер — на небе разгорался закат: казалось, колесница Гелиоса катится по прямой, как стрела, огненной дороге.
— К несчастью, — задумчиво произнес Гай, — нами никогда не будет править великий дух, а только жестокая власть.
— Да, — сказал Сервий Милон, — хуже всего, если мы убедимся в этом на собственном примере.
Они шли дальше и Гай думал: «Приходит ночь, и чернеют храмы, и изумрудные ягоды винограда, и величаво-спокойные лица мраморных богов. А потом наступает утро. Принесет ли оно свет?»
…Ливия возилась в перистиле. Не жалея рук, сажала цветы, любовно выкладывая затейливый узор. Стоит немного подождать, и все вокруг зацветет…
Молодая женщина выпрямилась. Было тепло — иды марта (15 марта); солнце мягко гладило обнаженные плечи и руки. Ливия улыбнулась. Как прекрасно слушать тихую мелодию ветра, ни о чем не думая, ни о чем не жалея…
И вдруг ей стало грустно — будто какая-то тень легла на душу и не уходила, точно чья-то холодная рука сжала сердце и не хотела отпускать.
«Мир не вечен, — думала Ливия, — все тленно, кроме мыслей, а они исчезают вместе с нами. Ради чего мы тогда живем?»
Порыв холодного ветра взметнул ее волосы и подол одежды — молодая женщина содрогнулась.
На дорожке появилась Тарсия, растерянная, испуганная, бледная. Увидев госпожу, взмахнула руками и устремилась вперед.
«Что-то случилось», — с неожиданным спокойствием подумала Ливия и замерла в ожидании.
— Госпожа! Я с рынка… Юлий Цезарь убит!
Ливия смотрела на рабыню так, словно та потеряла рассудок.
— Что ты говоришь?!
— Да! — задыхаясь, проговорила гречанка. — Это правда. Все бегут прочь, кто куда, запираются в домах. Меня едва не задавили в толпе. Многие лавки разгромлены…
— Где мой муж? — взволнованно произнесла Ливия.
— Кажется, он идет сюда.
Отстранив рабыню, Ливия бросилась в атрий, где и столкнулась с Луцием. Едва ли понимая, что делает, она прильнула к нему судорожным движением, словно бы в поисках спасения. При этом она не видела ни его лица, ни глаз. Между тем лицо Луция было цвета восковой свечи, у уголков судорожно сжатых губ обозначились скорбные складки, а в широко раскрытых глазах застыли растерянность и страх. Однако он обнял жену и уверенно произнес:
— Не надо бояться. Надеюсь, нам ничто не угрожает.
Ближе к вечеру пришли Марк Ливий и Децим в сопровождении охраны. Их сведения были столь же отрывочны и хаотичны: сенаторы в ужасе разбежались из курии,[9] в народе царит паника, город погружен в тяжелое молчание.
Уединившись в атрии, мужчины вполголоса обсуждали случившееся. Насколько поняла Ливия, речь шла исключительно о личной безопасности и сохранности имущества. Молодая женщина не принимала участия в разговоре, она сидела в своей комнате, погруженная в мрачные мысли.
«Человек, каким бы великим он ни казался окружающим, — вечный мученик обстоятельств, — говорила она себе. — У совести и судьбы совершенно разные дороги, они почти никогда не совпадают. Добродетель не ведет к счастью, справедливости не существует».
В конце концов ею овладела некая горестная покорность обстоятельствам, глубоко чуждая вере как в людей, так и в богов. Ливия с полным равнодушием восприняла сообщение Луция о том, что они решили никуда не уезжать, не покидать Рим, а затаиться и ждать, что будет дальше, и ограничилась тем, что спросила:
— Они хотят восстановить Республику?
— Нет. Слова о Республике и свободе — занавес. А внутри все то же: человеческая алчность.
Хотя Луций произнес эти фразы отрывисто и жестко, точно отрубил, в его голосе был оттенок горечи.
Через пять дней она отправилась на Форум почтить память Цезаря. Ливия никому не сказала, куда и зачем идет: ей хотелось побыть одной. Сейчас она не желала видеть рядом даже верную Тарсию.
На одной из прилегающих к Форуму улиц молодая женщина подала рабам знак и слезла с носилок. Дабы не быть узнанной, она низко надвинула на лицо покрывало и быстро пошла к площади. Тускло светило солнце — на всем лежал отпечаток какой-то вымученной, усталой позолоты.
Народу собралось много, очень много, — целое море. Казалось, на площади замер в гнетущем тяжелом молчании весь великий Рим. Молодая женщина остановилась с краю, ей не хотелось смешиваться с толпой. Горе Ливий было ее личным горем, она не желала делить его с другими. Как говорил Эпикур: «Если ты должен жить среди толпы, замкнись в себе…»
К счастью, вокруг не было ни равнодушных, ни откровенно любопытных; более того, под внешним спокойствием многих пряталось граничившее с гневом возмущение. Лица были холодны, но глаза горели отчаянным, беспощадным огнем. То была сдерживаемая страхом, скованная молчанием стихия. Неприкрытая самодовольная наглость убийц Цезаря наносила величайшее оскорбление всем свободным римлянам. Подходя к Форуму, Ливия слышала, как какой-то плебей воскликнул: «Если даже великого Цезаря можно убить, как собаку, что говорить о нас?!»
Прошло полчаса. Уже обнародовали завещание, в котором диктатор объявлял последнюю волю: передать свои великолепные сады в пользование народа, выплатить каждому гражданину триста сестерциев. Площадь оглашалась плачем и выкриками — народом овладела смесь горечи и возмущения. И хотя собравшиеся здесь высокомерные патриции, суровые ветераны Цезаря и дурно пахнущий простой люд думали и говорили о разном, каждый из них, покопавшись в себе, обнаружил бы на дне души камень страха, порожденного неуверенностью в завтрашнем дне. Всем казалось, будто смерть Цезаря украла у них то, что можно было считать сокровенным.