Пьяны ему цензура переменила на рьяны, ибо в Царском Селе пьяных уланов не бывает – только рьяные!»
Значит, Мандельштам читал неподцензурный вариант своих стихов. Но и Цветаева не оставалась в долгу, она «в первую голову» читала «свою боевую Германию» и «Я знаю правду! Все прежние правды – прочь!..». В самый разгар войны это было признанием в любви к Германии и выражением протеста:
Не надо людям с людьми на земле бороться...
Мандельштам будто ждал толчка: чувства, выраженные в этих стихах, были ему близки, он начинает работать над той же темой. Дарственная надпись на только что вышедшем сборнике «Камень» помечена: «Марине Цветаевой – Камень-памятка. Осип Мандельштам. Петербург 10 янв. 1916»[59] . А следующим днем – «Дифирамб Миру», резко антивоенные стихи, в печатной редакции названные «Зверинец».
Мы научились умирать,
Но разве этого хотели? —
вопрошал Мандельштам в одном из ранних вариантов. Конечно, «Зверинец» значительно глубже антивоенных стихов Цветаевой; историко-культурные и философские ассоциации Мандельштама для Цветаевой – дело будущего. Пока она только декларирует с вызовом:
Германия – мое безумье!
Германия – моя любовь!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
...в влюбленности до гроба
Тебе, Германия, клянусь!
Мандельштам же ищет корни этой любви и древнего родства России и Германии:
А я пою вино времен —
Источник речи италийской —
И в колыбели праарийской
Славянский и германский лен!
Позже – доросши до такого понимания – Цветаева назовет эти строки Мандельштама «гениальной формулой нашего с Германией отродясь и навек союза».
Так начиналась эта дружба. В «Истории одного посвящения» Цветаева вспоминала: «весь тот период – от Германско-Славянского льна до „На кладбище гуляли мы...“ – мой, чудесные дни с февраля по июнь 1916 года, дни, когда я Мандельштаму дарила Москву». Из реальных подробностей их отношений мы знаем немного. Когда 20 января Цветаева вернулась домой, Мандельштам поехал за ней и пробыл в Москве около двух недель. После его отъезда Цветаева написала первое обращенное к нему стихотворение – прощальное:
Никто ничего не отнял —
Мне сладостно, что мы врозь!
Целую Вас – через сотни
Разъединяющих верст...
«Я не знала, что он возвращается», – пометила она на одном из автографов. Мандельштам вернулся в Москву в том же феврале, и до самого лета потянулась череда его «приездов и отъездов (наездов и бегств )», по выражению Цветаевой. Он ездил в Москву так часто, что даже подумывал найти там службу и остаться. Знакомые его старшего друга С. П. Каблукова подыскивали ему работу в Москве, связанную со знанием языков, – в издательстве «Универсальная библиотека» или в каком-нибудь банке. Дама, хлопотавшая о «месте», сообщала Каблукову: «Так как Осип Эмильевич хотел бы остаться в Москве, то я обещала ему узнать о месте для него в Московском банке». Конечно, ничего не вышло и не могло выйти с таким человеком, как Мандельштам. Можно ли представить его служащим в банке? Та же дама шутила в письме к Каблукову: «Если он так часто ездит из Москвы в Петербург и обратно, то не возьмет ли он места и там и здесь? Или он уже служит на Николаевской железной дороге? Не человек, а самолет...»[60] Сам Каблуков просил Вячеслава Иванова устроить Мандельштама в сотрудники журнала «Русская мысль». Все кончилось внезапно. В начале лета Мандельштам гостил у Цветаевой в Александрове – она жила там у сестры. Отсюда и произошло окончательное, безвозвратное бегство.
Цветаева с пониманием, юмором и огромной нежностью написала об этом. Однако теперь опубликовано письмо Цветаевой к Е. Я. Эфрон, написанное по горячим следам этого эпизода и рассказывающее о нем в совершенно иной тональности: иронично, почти с издевкой. Тем не менее я больше доверяю стихам их обоих и «Истории одного посвящения», нежели этому письму. В нем Цветаева могла лукавить, стараться превратить в шутку серьезные и высокие отношения. Ведь она писала сестре мужа о своем первом после Парнок увлечении и вряд ли хотела и могла быть искренней. К тому же дружба только что кончилась – Цветаева еще была уязвлена этим бегством... Собственно, вот и все – реальное. Но существует нечто гораздо значительнее фактов – стихи.
Нам остается только имя —
Чудесный звук, на долгий срок.
Прими ж ладонями моими
Пересыпаемый песок... —
написал Мандельштам Цветаевой из Коктебеля после своего «бегства». «Прими ж ладонями моими / Пересыпаемый...», «Возьми на радость из моих ладоней...» (выделено мною. – В. Ш. ) — из его стихов, обращенных к другой женщине. Прими ж ... на радость... – не просто песок Коктебеля, так любимого обоими, но стихи. А со стихами – вечность, бессмертие. Конечно, так прямо поэт не думал. Но цепочка ассоциаций приводит к стихотворению, написанному за три года до встречи с Цветаевой, «В таверне воровская шайка...», в котором песок, «осыпаясь с телеги» – жизни? – отождествляется с вечностью:
А вечность – как морской песок...
Чуть позже Цветаева скажет:
Со мной в руке – почти что горстка пыли —
Мои стихи!..
И Ахматовой – о ее книгах: «Какая легкая ноша – с собой! Почти что горстка пепла...» Песок, пересыпаемый в ладонях, горстка пыли, горстка пепла – какую невесомую и бесценную радость оставили они нам.
Ни Мандельштам, ни Цветаева не проставили посвящений на стихах, обращенных друг к другу, но важнейшие из них Цветаева назвала в «Истории одного посвящения», а незадолго до смерти отметила свои стихи к Мандельштаму в экземпляре «Верст» I, принадлежавшем А. Е. Крученых. Неназванные ею стихи, примыкающие к этому «диалогу», можно определить по времени создания и контексту.