– Друг! Не ищи меня! Другая мода!
Меня не помнят даже старики.
Думала ли она, что сама память о ней-поэте исчезла? Это было не совсем так. Ее стихи помнили поэты ее поколения, с кем одновременно она начинала, с кем печаталась в альманахах первых лет революции. Но и любители поэзии знали ее по старым сборникам. Поэт и переводчик С. И. Липкий, которого я спросила об этом, сказал: «Я родился в 1911 году. Я и мои сверстники – последнее поколение, которое еще не одичало. Мы всё знали, знали и любили русскую поэзию, символистов, то, что было после них – Мандельштама, Цветаеву...[245] Я начал интересоваться поэзией примерно к 1925-му году, тогда еще можно было купить поэтические сборники, у меня были собственные «Версты» (пропали во время войны). Для нас Цветаева было святое имя, мы знали, что она замечательный поэт. Кое-что ходило в списках, доходили некоторые стихи из-за границы. Мы знали, что Цветаева там не пропала...» Л. К. Чуковская вспоминает, что знала Цветаеву по «Верстам». Друзья В. К. Звягинцевой рассказывали, что в 1927—1929 годах она устраивала дома вечера, на которых ее приятельница-актриса читала Цветаеву, в том числе отрывки из «Крысолова». Один мой знакомый вспоминал, как году в 1928-м невеста привезла ему в ссылку в Среднюю Азию переписанного «Крысолова». Знаток и собиратель русской поэзии XX века Анатолий Тарасенков – в то время молодой литературный критик – среди других «забытых» поэтов собирал изданные до ее отъезда сборники стихов Цветаевой, переписывал отовсюду ее опубликованные и неопубликованные стихи и переплетал их в книжечки. У него составилось самое полное собрание стихотворений Цветаевой. В узком кругу ценителей ее имя было живо. Начинать приходилось заново, но не на пустом месте: Цветаеву отягчал груз ее тридцатилетнего писательского прошлого, сам факт эмиграции и то, что она оказалась членом семьи «врагов народа». Этого хватало, чтобы стать пугалом для советского учреждения, чиновника и тем более отдельного гражданина. Между Цветаевой и большинством людей, с которыми ей приходилось встречаться, лежала пропасть страха. Летом 1966 года в письме Павлу Антокольскому – Павлику «Повести о Сонечке» – А. С. Эфрон робко касается этой темы: «Как жаль, что Ваша с мамой настоящая встреча – после ее возвращения в СССР – не состоялась. Вы показались ей далеким и благополучным в трагическом неустройстве ее жизни по приезде. То была эра не встреч, а разлук навсегда – те годы». На самом деле Цветаевой вовсе не «показалось» – орденоносец Антокольский, как и многие другие, боялся ее, боялся повредить себе встречей с эмигранткой, женой арестованного «белогвардейца»; с ее «трагическим неустройством» Цветаева была не к месту в литературном мире Москвы.
Что же представляла собой «литература» ко времени возвращения Цветаевой? Она стабилизировалась, упорядочилась, выработала новые формы существования. Давно исчезли не только разные направления, объединения и группировки, но и сами представления о них. Уже несколько лет единый Союз советских писателей объединял самых «достойных», «избранных». Ступенькой ниже были члены Литературного фонда, осуществлявшего распределение материальных благ; и совсем внизу этой лестницы находились члены группкома литераторов. Социалистический реализм был объявлен единственным методом и стал кнутом и пряником советской литературы. Исчезла даже память о частных и кооперативных издательствах, которых было много перед отъездом Цветаевой; теперь какой бы то ни было заработок писатель мог получить только из рук власти. Уже было уничтожено большинство тех, кому суждено было быть уничтоженным (Цветаева расспрашивала Липкина об арестованном Мандельштаме), – не все, конечно, ибо процесс уничтожения не прекращался, но проходил с большей или меньшей степенью интенсивности: к 1939 году один из главных туров был завершен. Те, кому удалось сохраниться, должны были активно превращаться в «нужных писателей», по давнишнему выражению О. Мандельштама. Цена была немалая: жизнь и возможность жить.
Появились писатели-орденоносцы: 1 февраля 1939 года «Известия» опубликовали Указ о награждении орденами 172 писателей «за выдающиеся успехи и достижения в развитии советской художественной литературы». По страшной иронии судьбы в этот день жена Осипа Мандельштама получила в Москве посылку, вернувшуюся из лагеря «за смертью адресата»... Среди других награжденных Н. Асеев, П. Павленко, А. Фадеев получили ордена Ленина; С. Кирсанов, И. Сельвинский, М. Шагинян – Трудового Красного Знамени; П. Антокольский, В. Лебедев-Кумач, Алексей Толстой, К. Тренев – Знак Почета. При именах последних указывалось, что они уже были награждены: Лебедев-Кумач и Тренев – орденами Трудового Красного Знамени, А. Толстой – Ленина. Субординация соблюдалась неукоснительно. Общемосковское собрание писателей приняло приветствие товарищу Сталину: «Дорогой Иосиф Виссарионович! Празднуя радостный день награждения советских писателей, мы отдаем себе отчет в том, как много с нас спросится, как много нужно еще сделать...» Оно кончалось словами: «Мы хотим, товарищ Сталин, чтобы каждая наша строка помогала делу, которому Вы посвятили свою жизнь, – делу коммунизма»[246].
Если судить по официальным источникам, жизнь в советской стране проходила, как сплошной праздник. В первые месяцы по возвращении Цветаевой праздновали: посещение Советского Союза датским писателем Мартином Андерсеном-Нексе, съезд народных сказителей в Москве, 1000-летие армянского эпоса «Давид Сасунский», 50-летие со дня смерти Н. Г. Чернышевского, «освобождение» Западной Украины и Западной Белоруссии Красной армией. На это событие прозаики и поэты откликнулись множеством стихов, очерков, фронтовых заметок... Одновременно проводился очередной разгром литературных журналов за очередные «политические ошибки», но в декабре творческой интеллигенции кинули новый пряник – постановление об учреждении Сталинских премий.
Внутри каждого жил страх. Все вчитывались в подтекст разгромных статей, пытаясь угадать собственную участь. По ночам прислушивались к звукам проезжающих автомобилей и движению лифта на лестничной клетке – ждали ареста. Тем сильнее стремились заглушить страх комфортом и весельем. Уже заселили роскошный писательский дом в Лаврушинском переулке, застраивали дачный поселок Переделкино. Один за другим появлялись дома творчества. Писательский Клуб гордился лучшим в Москве поваром. Приведу записи из дневника современницы; она описывает вечер в Клубе писателей в начале 1938 года:
«Спускаемся в царство шуб енотовых, обезьяньих, оленьих, на рыбьем меху, бесконечные ботики и кашне, кашне и ботики.
Ольга Ивановна (жена «нужного» писателя Леонида Соболева. – В. Ш.) в длинном серебристом платье из тафты. На грудь ее падает легкий светлый камень.
– Мама мне сказала, что эту слезку можно надеть – никто не подумает в наше время, что это настоящий камень, – говорит она мне мельком.
Странно, думаю я, законспирированный бриллиант? Зачем? <...>
Встречи наши окрашены конституцией, выборами в Советы. Волна заседаний охватила и писательский дом, и дом композиторов... В правлении Союза писателей и писательского дома появились новые люди... в них чувствовалось... стремление к комфорту, все как-то лихорадочно обзаводились машинами, дачами, идет раздел писательских дач, Соболев срочно кончает курс шоферов – и все это делается с какой-то лихорадочной поспешностью. Поэт Кирсанов делается таким метрдотелем писательского дома, заговорили о кухне, в воздухе носились разговоры о блестящей кухне, гаражах, судорожно искали бензин. <...> и как-то на моих глазах появляются черты хищнического, люди охвачены азартом. Начинается какая-то трамвайная давка с отдавливанием ног...» Описывая встречу Нового 1939 года в Клубе писателей, она пользуется пушкинским определением – «пир во время чумы»[247].