Особенно трогал его романс: Расставаясь она говорила, не забудь ты меня на чужбине. Наконец Максимюк вытер слезы, и мы, захватив диск, отправились в соседнюю общагу. Там эта пластинка крутилась бесконечно, а Максимюк под неё нажрался полностью. Один раз, когда пелось: Расставаясь она говорила…, он разорвал до пупа рубаху. А второй раз майку. Стояли, помнится, холода, общежитие топилось плохо, и кто-то из сердобольных медиков надел на него свою футболку.
Долгоиграющая пластинка крутилась, а про Максимюка, сидящего в углу на полу, все как-то забыли. Вдруг опять раздался треск раздираемой ткани. Это в очередной раз Биккель запел Расставаясь, она говорила…
С него сняли разодранную до пупа футболку и одели другую. И снова забыли. Как вдруг через пол часа опять на пластинке очередь дошла до этого романса, и снова футболка была разодрана во всю длину. Тогда кто-то из студентов достал и напялил на него толстеннейшую морскую тельняшку. Тут же возник спор, мол, разорвёт, или – слабС. И специально поставили именно этот романс. Теодор Биккель пел под испепеляющие душу гитарные аккорды: Одного лишь тебя я любила и любовь берегла, как святыню… А Максимюк сидел на полу, ухватив ворот тельника и тужился: Ы-ы-ы! Но тот не поддавался. Вдруг все увидели, что он плачет. Я подошел, нагнулся и спрашиваю, мол, что с тобой? Он же отвечает сквозь рыдания:
– М-мочи н-нет!
Медики народ добрый. Тут же кто-то принес ножницы и надрезал сверху тельняшку, а Максимюк с жутчайшим треском разорвал её под гитарный звон и уснул с радостной детской улыбкой на лице.
…Одним словом, гениальная была личность Санька Максимюк.
Гениально писал, а так ничего и не написал. Гениально рисовал, а так ничего и не нарисовал. Гениальные философские теории создавал еще в
1959 году, а так ничего и не создал. Эх, Максимюковский бы талант, да на созидание, а не на ненависть и опрокидывание статуй в Летнем саду, великая бы личность получилась. А так не вышло ничего, кроме больного с циррозом печени, поскольку из всех видов человеческой деятельности выбрал он алкоголизм и просто сгорел, умер в 56 лет от вышеупомянутого цирроза. Года за два до Максимюковской смерти друган мой, Старикашка – Сева Кошкин, встретил его на Невском. Причем, как тот утверждает, тусовался Максимюк с какими-то ряжеными придурками и сам был в некой опереточной "казацкой" форме, да еще портупеей перетянутый. На Севин вопрос, мол, что это на тебе одето, ответил с гордостью, щелкнув на груди ремнями: "Казакую вот, Старикашка!" Для меня лично это – полный шок. Максимюка с его недюжинным умом и ряженых обормотов, увешанных советскими золотыми погонами, да копиями новоделами царских крестов, я совершенно не могу представить стоящими рядом. Грустно… Поговорили они о жизни, и Максимюк важно сказал, что больше не пьет. На вопрос Севы: "почему", серьезно ответил: "Жить охота!". А через два года умер. Но в моей душе жив будет, доколе жив я сам, ибо, слишком уж сильно повязал нас нежный возраст отрочества и юности. Как много у меня с ним случилось впервые в жизни! Правда, увы, все эти впервые случившиеся события относятся к тем понятиям, с которыми к так называемому "приличному обществу" не подпускают и на пушечный выстрел. Да, только, что мне до него, Александр Лазаревич? Меня "приличное общество" никогда не привлекало. Меня тянуло всегда к пацанам у пивного ларька.
Впрочем, ведь и я хаживал когда-то в "приличное общество".
Хаживал в те годы, когда пребывал в должности супруга тов.
Погосовой, и одновременно занимал пост преподавателя престижнейшего
МГИМО. Но душа, Шурик, не лежала, и если бы не занимаемые посты, в жизни бы туда не ходил. Как и сейчас сердце не лежит. Не поверишь, у меня даже ни одного костюма нет, ни одного галстука. Только джинсы.
В храм хожу в черных, а во все другие места в синих. Вот так и живу.
И, представь себе, прекрасно себя чувствую!
А посему, давай-ка, братец, вздрогнули, еще по одной!… Эх-х!
Хорошо идет!… Щас закушу плавленным сырком La vache
qui rit, что зовется там у нас в России Веселая Буренка.
Итак, продолжим. Значит, о чем, это я тебе только что рассказывал? Ах, да, о "впервые в жизни с Максимюком". Так вот, однажды я с ним настолько нажрался, что мы оба залетели в вытрезвитель на Скороходова. Раньше-то ведь я в подобных заведениях еще не бывал. А вот, благодаря Максимюку в 1959 году впервые там отметился.
Помню, рано утром подняли нас всех и усадили на какую-то длинную скамью в клетке. А рядом поместили страшнейшую, пьяную бабищу в грязных лохмотьях, которая беспрерывно орала: "Ну, что, бля, подходи, суки, по очереди, доставай по четвертному! Всем дам, всех обслужу! Всем, бля, за четвертной! Ну, давайте, падлы, кто первый ебаться по четвертаку?"
Я же, еле ворочая языком, спросил ее из чистого любопытства и, чтоб голова меньше гудела: А по любви дашь?
Бабища посмотрела на меня совершенно ошалело и сказала проникновенно: Эх, милай! По любви дают, кто в тюрьме не сидел!
… И то, что называется "групповым сексом" я тоже впервые именно с ним, Алькой Максимюком, испытал. Были у нас две девочки, и обе -
Наташи. У одной фамилия была красивая, хоть и с нехорошим намеком:
Трипольская. А у второй – простая, что-то вроде Сидоровой или
Степановой, уже забыл. Но точно помню, что она была телефонистка, ибо до этого трахал я эту Наташу с простой русской фамилией как раз у нее на телефонной подстанции во время дежурств, благо она там всегда абсолютно одна дежурила. Подстанция сия находилась в неком подвале на Охте, и имела небольшой диванчик, где мы умещались, если я сажал ее на себя сверху. Единственное неудобство возникало, когда раздавались какие-то пронзительные звонки, и Наташа, с криком "Ох, аварийный!", слетала с меня, как была голенькая, хватала отвертку и исчезала между бесчисленных железных шкафов, в которых постоянно что-то тарахтело.
Свершилась наша групповуха июньской ночью 1961-го года на
Васильевском острове в ГАване, в комнатушке коммунальной квартиры, где Наташа телефонистка с мамой жила. Но мамы, уверили нас Наташи, всю ночь не будет, она, мол, на дежурстве. На каком и где – не уточнили. А мы и не спрашивали. Комнатка же там была такая маленькая, что нам ничего не оставалось, как презреть свойственную нашему поколению врожденную стыдливость, и трахаться друг у друга на виду, тем более, что из-за белой ночи над светом мы были не властны.
Оттого так сами себя завели, что нечаянно поменялись парами, и я, вместо Наташи телефонистки, вдруг, сам не помню как, оказался на
Наташе Трипольской… Окно этой комнатушки выходило прямо на Финский залив, и долгий июньский закат над серой морской гладью красил в возбуждающе розовый цвет наши переплетенные молодые тела. Так и остались в памяти две хорошенькие голенькие девочки, теплая водка в граненых стаканах, цветущая сирень под окном и пылающее над
Кронштадтом небо…
… Вдруг, часа в три ночи, неожиданно ввалилась мама
Наташи-телефонистки в большом белом фартуке с овальной бляхой
Дежурный дворник. И сразу яростно набросилась на собственную дочку, которая возлежала возле Максимюка в полной истоме. Тот же в панике успел как-то накрыться простыней, приложить к шее висевший рядом на стуле галстук и выставить его поверх простынки с намеком: мол, одетый лежу. Однако, мама-дворничиха ни на него, ни на меня не обратила ровно никакого внимания, так, словно, мы оба – пустое место, а начала злобно тыкать дочку кулаком и шипеть (кричать, видимо, не могла – квартира-то была коммунальная): Ебешься, сука!
Блядуешь! Ебешься, сука! Блядуешь! Наташа же томно так отмахивалась от нее ручкой, как от назойливой мухи, и бормотала пьяненько, даже глаз не раскрывая: Да брось ты, мам, бля, на хуй в нату-у-ре!
Мы с Максимюком, воспользовавшись разборкой между мамой и
Наташами, как-то умудрились выскользнуть, со сверхзвуковой скоростью собрать свои шмотки, цапнуть со стола последнюю почти что целую бутыль водки и, полуголыми, вытряхнуться на лестницу. Скатились по ней двумя колобками, быстро дооделись и выскочили на улицу. Так из