Конi нашi в лузi, а козак за плугом, А Днiпро буяе, розмовляе з лугом:
Е-ге-гей,
Козаченьку, бери нiж:
Як побачиш вороженька, то й зарiж!
Что за чудо – украинский язык! Все этакое ласковое: не вражина, а
– "вороженько"… По-русски сказать враженька – язык не повернется!
"Як побачиш вороженька, то й зарiж!" – дружно, в два голоса, выводили во тьме предвоенной пятилетки мои кроткие папа и мама. Господи, кто же кого зарезал в этой жизни? И кто оказался "враженькой", "врагом народа"?!
У "врагов", давших мне жизнь, была в репертуаре начисто забытая сейчас песня – кажется, итальянских рабочих, которая называлась "Никогда". Нет, не та, в которой есть слова о том, что "коммунары не будут рабами" (ее они тоже, разумеется, знали), а совсем другая:
Встаньте, братья, встаньте, сестры,
В строй, бойцы, стальным закалом, –
Пусть горит на стяге алом
Солнца будущего свет, солнца свет!
В кабале и в униженье
Мы клялись бороться смело,
Средь борцов за наше дело
Для измены места нет, места нет!.
Припев:
Для того ль из злой неволи
Вырван труд детьми труда,
Чтобы цепи рабской доли
Вновь надеть нам?- Нет, никогда!
Наша сила – в единеньи,
В одиночку каждый – парий.
Сердце мира – пролетарий.
Мы – вселенной рычаги.
Все, что есть, – созданье наше.
Мы разрушим – мы построим.
Так вперед же бодрым строем,
Пусть погибнут все враги, все враги!
(Припев).
А, впрочем, вряд ли эта песня – итальянская, ведь в ней поется от имени освободившихся от неволи. Уж скорее это песня времен парижской коммуны или венгерских советов. Папа и мама пели ее с огромным воодушевлением, как бы от своего имени. Вся их жизнь была воодушевлена той заманчивой идеей, которая так жестоко над ними же и посмеялась. Под старость пришлось-таки им надеть "цепи рабской доли"…Вот вам и "Никогда"…
В ту памятную зиму впервые начал я сочинять стихи. Были эти первые пробы крайне беспомощны. Почему-то меня тянуло переделывать на злобу дня слова известных песен. Например, мечтая поскорее наказать Адольфа Гитлера, я сочинил новый текст на мотив песни "По военной дороге шел в борьбе и тревоге боевой восемнадцатый год…"! Восемнадцатый год я заменил… Гитлером, дав ему в компанию, для рифмы, его же министра сельского хозяйства Дарре, о существовании которого узнал из стишка, вычитанного в каком-то журнале:
Раз к Адольфу в сентябре
Пришли Гиммлер и Даре.
Дальше в этом стихотворении рассказывалось, как они все трое, в видах увеличения поголовья чистопородных арийцев, учредили в Германии "дома свиданий" для солдат вермахта, находящихся в отпуску. И вот – приехал в отпуск с фронта вояка.
С тридцать третьею женой
Он идет на пункт случной…
Но мне для моего детища этот пункт был ни к чему, и я его отбросил вместе с Гиммлером, который для рифмы оказался мне тогда не по зубам, а вот Дарре я использовал:
По военной дороге фюрер шел хромоногий, А за ним – Риббентроп и Дарре.
Сказал Гитлер в тревоге: разболелися ноги…
Мы пойдем на Восток в сентябре…
В сентябре у несчастного вождя разболелся живот, потом – что-то еще заболело…
Но с востока шли наши – нет тех воинов краше, И пустился Адольф наутек.
По курганам горбатым, по речным перекатам Не пройти ему, знать, на Восток!
Словом, не Пушкин и не Маршак. Курганы и перекаты были, разумеется, бесцеремонно заимствованы из копируемого оригинала. Подобным образом второе "произведение" было составлено в подражание "Сулико" – известной грузинской песенке., которую, по слухам, очень любил Сталин. Как и в оригинале, герой моей песенки ищет могилу милой – и вот, наконец,. ему отвечают,.что она пала жертвой фашистов:
Убили они сулико твою,
Была она храбра в бою,
Шла в бой она в первых рядах,
Защищая Родину свою…
Папа, с забавной надеждой относившийся к моим сочинительским опытам, связал меня заочно с другим поэтом – ленинградцем, жившим вместе с мамой-учительницей в вывезенной из блокады школе-интернате (отец читал в том селе лекцию и познакомился с этой женщиной и ее сыном). И вот между двумя медвежьими углами Свечинского района замелькали белые треугольнички писем. Каждое послание начиналось одинаково: "Здравствуй, Феликс!"
Тезка писал стихи лучше меня – легче, изящнее ("еще" изящнее!), а главное, он брал живые, знакомые темы, без глобальных вопросов, – например, писал школьные частушки про Алексееву, которая болтает на уроках, да про Кузина, отхватившего "очень плохо" по арифметике. Меня же все тянуло на политику, на масштабность, – может быть, потому, что я как раз тогда прочел увлекательную книжку о Маяковском, под названием "Большие шаги" – там энергично восхвалялась гражданственность поэзии и порицались всякие "розы – грезы".
"Здравствуй, Феликс! – писал мне Феликс. – Твои стихи мне понравились. Но у меня есть замечание. Ты пишешь,. что я не соблюл размера (мои родители очень радостно заулыбались, прочтя это "соблюл". – Ф.Р.), но ты ведь и сам его не соблюдаешь в своей "Сулико"…"
"Здравствуй, Феликс! – отвечал я. – Думаю, что ты неправ. Мои стихи – это песня, и если их не читать, а петь, то все будет в порядке".
И мой любезный корреспондент в следующем письме вполне со мной согласился.
Таковы были наши "первоначальные песни".
Весна
Воздух стал сырым и тревожным, снег потемнел и осел, побежали ручьи. Дорога, укатанная санями и унавоженная за целую зиму до цвета дубовой коры, держалась долго, но весна и ее доконала: ездить по ней стало нельзя, ходить – тоже: ноги проваливались в грязную серую кашу. Из школы домой приходилось пробираться в обход, по полю, с которого снег уже сошел. Вот он уже весь стаял с полей, а дорога, темнокоричневая от навоза, возвышалась, как насыпь, над черной осенней вспашкой – одинокая, оставленная путниками, словно никому не нужная, и, постепенно оседая, сравнялась с землей. И тут двинул ледоход.
Я не видел, как это случилось, но однажды, придя к мосту, непомерно, на первый взгляд, длинному для той узенькой речушки, которая делила пополам расстояние между Содомом и Юмой, застал на нем толпу зевак. Что речушка маленькая, станет ясно, впрочем, лишь летом, а сейчас это была стремнина, поднырнувшая под брюхо моста, по ней проносились отдельные льдины – по полтора-два метра в поперечнике и, наскочив на опору моста, глухо бухали об нее. Мост содрогался, толпа взволнованно ахала, льдина неохотно поворачивалась вокруг самое себя, краем задевая опору, и вдруг устремлялась под мост – и дальше. Такие деревянные мосты иной раз сносит с деревянных же опор половодьем, но в тот год, и тот мост, этого избежал.
Вскоре, однако, настал день, когда вода разлилась так широко и раздольно, что мне вспомнилась Волга. Не могу сейчас сказать, были ли то каникулы, или мы просто не ходили в школу, но сообщение между Юмой и Содомом на несколько дней прервалось.
Но вот половодье схлынуло, солнце быстро высушило пригорки, горячо и дружно полезла в рост всякая зелень в лесах и на лугах…
Мне впервые открылась прелесть полевого и лесного хвоща, по-здешнему – пестовника. Словно небольшие елочки, затопорщится он летом, а пока что стволик у него нежно-розовый, мясистый, полупрозрачный и – говорили местные ребятишки – сладкий на вкус. Они ели,. а я не решался.