Помню рассказ Абраши, папиного брата, долгое время жившего в Москве. Дело происходило где-то уже в 60-е годы. "Шура – просто невозможный человек, – рассказывал Абрам при мне кому-то из родственников. – Приехал он в Москву, мы встретились, садимся с ним в переполненный трамвай – он как инвалид с передней площадки, я с задней. И вот он мне через толпу пассажиров кричит: "Абраша! Ты сел?
Абраша!" – На меня весь вагон оглядывается, не знаю, куда деваться от неловкости… Ну, это же надо уметь: в московском трамвае что есть сил кричать "Абраша!"
Я уже упоминал в 1-й части этих записок, что в начале 30-х Тамара с Шурой жили в Киеве, и там трагически погибла их старшая дочь Ирочка. Она каталась по перилам парадной лестницы, сорвалась в пролет с 4-го или 5-го этажа и убилась насмерть. С тех пор Сазоновы панически боялись высоких этажей и все стремились перехитрить судьбу, – напрасный труд!
Перед войной Шура, получив должность ректора университета, мог, конечно, выбрать квартиру себе по вкусу. Но предпочел две или три комнаты в коммунальной квартире с соседями и общей кухней, лишь бы не жить высоко. Квартира была на Бассейной, угол улицы Артема, в большом двухэтажном особняке – Сазоновы жили на первом, и одна из комнат имела выход на огромный балкон-веранду. Все это низко над землей, так что и при желании не убьешься.
Во время войны, вернувшись в Харьков сразу после освобождения города и будучи директором института, Шура вновь мог свободно подобрать себе жилье по вкусу – и опять выбрал первый этаж: на сей раз в большом многоквартирном "Доме Специалистов". Как посмеялась жизнь над этой предосторожностью! Вот уж поистине права пословица, которой пользовался еще Пушкин: "Знал бы, где упасть, так соломки подостлал", Живя в этой безопасной квартире, сын Сазоновых, Игорь, умер двадцати двух лет от болезни сердца, Тамара на шестьдесят пятом году – от антонова огня и диабета; сам Шура, еще задолго до своего 50-летия, упал с козырька соседнего подъезда, приняв по ошибке окно лестничной клетки, выломанное во время войны, за выход, покалечился,. чуть не умер и на всю жизнь остался хромым инвалидом. И это далеко не полный перечень всех бед их трагической семьи. Впрочем. бывали и удачи: например, Светочка Сазонова однажды попала под трамвай, который отрезал ей колесом на ноге самый кончик большого пальца…
На должности ректора Харьковского государственного университета имени Горького Шура сменил (не непосредственно, а после какого-то очень временного ВРИО) известного Я. М. Блудова, отправившегося в лагеря лет, как после обнаружилось, на восемнадцать…
(Кто-то рассказывал мне со слов самого Блудова: будучи личным другом Емельяна Ярославского, он в "смутные годы" жил у этого видного большевика на даче и чувствовал себя в безопасности. Но лишь отважился уехать, как был арестован, и даже Емельян не смог (или боялся?) помочь…
В 1940 – 1941 гг. Шура был "большим человеком", а Тамара – ректоршей. Когда-то, почему-то она не вступила в партию, и это, возможно, спасло обоих от потрясений 37-го и последующих лет
(если, конечно, не считать потрясениями репрессии против ее родных и двоюродных братьев, многих близких людей. Но их самих репрессии не коснулись. Шура после 37-го даже пошел на взлет. Подумать только: ректор! Да еще и одного из крупнейших и старейших в стране университетов,
Само слово ректор было в те времена своего рода раритетом. Это сейчас во главе любого вуза стоит ректор, а в те времена у нас в Союзе так именовался лишь руководитель университета. Остальные вузы возглавлялись директорами. В общем-то, какая разница, скажет читатель – и будет прав. Есть лишь небольшой оттенок: директор – должность назначаемая, а ректор – выборная, и в этом названии сохраняется какое-то воспоминание о кастовой демократии академического сословия.
Положение обязывает: Шура постоянно должен был как ректор где-то представительствовать, заседать, кого-то принимать, давать на дому обеды то в честь наркома, то в честь "советского графа" Алексея Толстого, то во чью-нибудь еще высокочиновную честь…
Квартира их была очень скромно, даже убого обставлена, но времена еще не предъявляли в этом отношении высокого стандарта. Впрочем. комнаты именно вследствие своей пустоватости были для устройства приемов очень удобны. Кроме того, особняк, в котором жил ректор, сам по себе имел внушительный "графский" вид.
Веранда, огромная и просторная (она еще и сейчас на виду: как раз возле остановки трамваев, идущих по Бассейной (ул. Петровского) в сторону парка) мне особенно нравилась. Там я целыми днями играл с восьмилетней Светкой и совсем еще маленьким – четырехлетним – Игорьком: своими двоюродными. В сентябре начались было занятия в школе – правда, не совсем в школе (ее здание забрали под госпиталь), а в полуподвале одного из соседних домов, но из-за участившихся бомбежек и ежедневного отъезда учителей и школьников уроки срывались, и родители вовсе перестали отпускать детей в школу (я учился тогда в 3-м классе). В городе все сильнее пахло войной.
Еще с лета гнали по улицам скот на Восток: шли усталые пропыленные дядьки позади одуревших стад; коровы мычали, овцы блеяли в теснине каменных улиц, толкая друг друга, обтекая остановившиеся трамваи. Водители, вытирая потные лбы, терпеливо ждали, пока стадо пройдет, люди на тротуарах жались к стенам домов, заскакивали в подъезды.
Стали строить баррикады из разного хлама, обкладывали их мешками с песком, оставляя узкий проезд для машин. Чуть ли не на каждом перекрестке устроили окопчики с пулеметными гнездами, и в них круглосуточно дежурили красноармейцы.
Наконец, в областной газете появилась передовица "Не сдадим родного Харькова!", и всем стало ясно, что город обречен.
Уезжали сначала организованно – с заводами, с учреждениями. Шло много разговоров: "Вы едете?" – "А вы?" – "Ну, это ненадолго". – "Но, знаете, все-таки… Куда-то на чужбину…" – и т. д.
Под нами на Дзержинской жили Гафановичи, они все уехали, а их старик-отец не пожелал. Это был коренастый, крепкий еврей с седой бородой, с бородавкой под глазом. Как-то раз у них дверь захлопнулась на защелку автоматического "французского" замка. И этот почти семидесятилетний дед пришел к нам на балкон, взял веревку, навязал на ней узлов, чтобы руки не скользили, привязал к балкону и спустился по веревке с четвертого этажа на свой третий, чтобы войти в квартиру через балконную дверь. Кроме храбрости и рисковости, надо еще и силу в руках иметь! Такому человеку, казалось, износа не будет.
В газетах много писали о зверствах фашистов, о том, что евреев они преследуют особенно.
– Шо ви мине пугаете шо? – говорил Гафанович. – Ну, убъють, ну, повесять. Так шо? Игде человек родился, там и должен умереть. Никуда не поеду, я вам говору, и не морочьте мине голову.
(Такой ход рассуждений назовем "комплексом Гафановича" – запомните этот термин, он нам потом пригодится).
А теперь расскажу о "комплексе Жидовецкого". Этот молодой инженер, тоже еврей, жил в квартире над нами. Женат был на русской или украинке – взрослые говорили, что она – красавица. Незадолго перед войной у них родился ребенок.
Жидовецкий приходил к нам звонить по телефону. Договариваясь о чем-то, часто повторял собеседнику в трубку: "добге-добге" (то есть – "добре", то есть, по-украински, "ладно", "хорошо", – он картавил). Придя в очередной раз и застав родителей за упаковкой вещей, – стал уговаривать:
– Ну куда вы собгались? Кого вы боитесь? "Звегства"? "Гаспгавы"?
Бгосьте! Гегмания – культугная стгана, немцы – культугный нагод, все эти госсказни – пгосто пгопаганда!
Один "комплекс" стоит другого: "культурный народ" в конце декабря расстрелял в Дробицком Яру, за Тракторным и Плиточным заводами, и старика Гафановича, и молодого Жидовецкого, и, как мне рассказывали, красавицу жену его, которая не пожелала воспользоваться своим славянским "преимуществом" и разделила судьбу своего мужа и ребенка, а заодно и "всех жидов города Харькова", как было сказано в приказе немецких властей…