С церковью у меня не сложилось. Совершенно не сложилось. Может, виной тому – время, в которое я жил, и атеистические убеждения родителей? Папа был коммунистом, ему по статусу в бога верить не положено было, но и беспартийная мама в церковь никогда не ходила, а если учитывать её далеко не ангельский характер и абсолютно не безгрешный образ жизни, то можно понять, что она так же была далека от бога, как и коммунист папа. Позже, когда мама состарилась, она ни с того ни с сего возомнила себя глубоко верующей католичкой и стала посещать сначала временную деревянную католическую часовенку на улице Горького, а потом построенный рядом с ней костёл. Мама считала себя латышкой. Из Латвии родом был её отец, а мать, моя вторая бабушка, которую я практически не знал, была полячкой. Мама и меня, уже взрослого, зазывала с собой, говорила, что я только наполовину русский, что корни мои в цивилизованной Европе, и что я просто обязан ходить в костёл. Но я только согласно кивал головой (как-нибудь потом, позже…) и внутренне усмехался. Ну, какой я европеец? Какой я, к чертям собачьим, католик? Я и не католик и не православный, я атеист. И азиат. Родился и всю жизнь, почти безвылазно, прожил в Новосибирске.
В костёле мне всё-таки довелось побывать. Два раза. Когда мама умерла, я, выполняя её завет, пришёл в костёл и договорился с пастором о мессе по усопшей. А потом пришёл эту мессу выслушать. Сидел на дубовой скамье, слушал и ничего не ощущал – никакого душевного трепета и никакой благостности. Сидел и украдкой озирался по сторонам, удивляясь богатству, и, одновременно – скромности и лаконичности внутреннего убранства католического храма.
Бабушка, та бабушка, с которой я прожил всё детство и всю юность, Анна Ивановна, папина мама, была истинно верующей. Соблюдала посты и отмечала божественные праздники. И я с ней отмечал, очень любил пасху – из-за крашеных яиц и всей остальной вкуснятины. Собственно говоря, на рождество вкуснятины было ещё больше, но рождество зимой, а пасха весной, когда ярко светит солнышко. Мы пацанами бегали по весенним лужам и кричали во все глотки каждому встречному: «Христос воскрес!», совершенно не представляя себе, что эти слова означают. Но ответ: «Воистину воскрес» мы должны были услышать обязательно, стояли и ждали, когда нам ответят. Бабушка ходила в церковь, но не часто, ноги у неё больные были. На пасху святить куличи она ходила всегда. А икон у нас в доме не было, и в истинную веру бабушка меня обращать не пыталась. Теперь я понимаю – боялась мне навредить. Как-никак мы жили в эпоху «развитого социализма»…
Помню, в шестом классе зашли с пацанами и девчонками в Вознесенскую церковь. Просто так, как бы на экскурсию. На несанкционированную никем экскурсию. Вообще-то мы пошли в цирк, отучившись в первую смену, а потом передумали – решили погулять по Нарымскому скверу, и сдуру зашли в храм. Никто там не пел, попа не было – только иконы, кресты, полумрак, свечи. Много свечей, но всё равно – полумрак. И старухи на коленках. В чёрном, в чёрных платках. Крестятся, тыкаются головами в пол. И глаза у них какие-то… мёртвые. Мне стало не по себе и захотелось уйти. Ребята, которые были со мной, стали рассматривать иконы, делиться впечатлениями. Разговаривали громко, не так, как принято разговаривать в храме. Я думаю, им тоже было не по себе, и чтобы как-то скрыть растерянность, они и говорили громко. Некоторые смеялись, но не весело, а как-то нервно. Старухи смотрели на нас осуждающе, но ничего не говорили, продолжали молиться. Я вышел, унося в душе холодный комок непонимания себя и своих ощущений.
У кованых ворот стояла Серафима, в храм она не заходила.
Мы с Серафимой ещё не были никем. К тому моменту я ещё не прозрел.
– Ты что тут стоишь? – спросил я.
– Вас жду.
– А что не зашла?
– Мне нельзя, я не православная.
– А кто ты?
– Никто.
– Я тоже неверующий, – сказал я. Слова «неверующий» и «православный» были для меня тогда синонимами. – Я же зашёл.
– И как?
– Да никак! – излишне бодро ответил я.
Серафима посмотрела на меня внимательно и пожала плечиками. Она поняла, что я вру.
– А ты крещёный?
– Нет, – снова соврал я. И добавил гордо: – Я – нехристь!
На самом деле я был крещёным. Только один раз моя бабушка продемонстрировала отцу свою волю и окрестила меня. Я тогда ещё маленьким был.
– Нехристь – это другое, – заметила Серафима.
– А что?
– Я не знаю, но другое.
– А не знаешь, так и не говори.
Позже я узнал, что «нехристь» означает – не христианин, что бабушка и дедушка у Серафимы – татары и мусульмане, стало быть – нехристи. Мама у Симы тоже была татаркой, но без религиозной зависимости, а папа русский. У Серафимы были не такие чёрные волосы, как у её мамы, и она не была такой скуластой – сыграли роль папины гены. И глаза у Симы были не такие уж и раскосые, вполне обычные русские глаза, только карие. Светло-карие. А вот смуглый цвет лица у Серафимы – от татарских кровей. От них же, наверное, а может и не от кровей вовсе, не от генов, а от порядков, царивших в семье Олениных – нежелание заходить в православную церковь. Была ли сама Серафима мусульманкой? Я у неё так и не спросил – ни тогда в детстве, ни потом – ни разу за все почти шестнадцать лет нашей странной совместной жизни.
А начали мы эту странную и необычную, наверное, для многих, а главное – для меня самого – совместную жизнь, когда нам уже шёл четвёртый десяток, и, казалось бы – зачем нам подобные эксперименты?..
3. Пятьдесят семь
Ничего не вспоминал вчера. Почти ничего. Обрывки воспоминаний из разных лет в единое целое не связывались. Они вообще никак не были связаны, те, что вспоминались. Из кабинета в кабинет, из-под одного агрегата к другому – где тут нормально сосредоточится? Не располагает подобная обстановка к растворению в прошлом, давит настоящее, напоминает об отсутствии будущего.
Это я специально родил такую красивую мысленную фразу – «настоящее напоминает об отсутствии будущего». Я прекрасно представляю своё будущее, другими словами – я знаю, что его у меня нет. И совершенно спокоен по этому поводу. Так зачем я тогда придумал эти слова? В последнее время у меня появилась тяга к красивым фразам. К чему бы это? Хочу сделать красивыми свои воспоминания?.. А вообще – почему человек вдруг решает вспомнить? Не что-то конкретное, а всё, всю жизнь. Хотя что может быть конкретней конкретной жизни? Я недавно подумал (если быть точным – позавчера утром): «…я должен вспомнить всё». И не стал задуряться над вопросом: «Зачем?». Почему в какой-то момент человек решает вспомнить всё? Должно что-то произойти в его жизни. Какое-то серьёзное событие… Вот и ответил. Со мной произошла смерть. Не произошла ещё, но скоро произойдёт. Вот и решил я вспомнить всё.
Вчера в кабинете УЗИ пригляделся к молоденькому врачу. Мысленно я обозвал его «врачишкой», потому что он был уж совсем молодой и похож на мальчика из рекламного ролика, восхваляющего творожно-йогуртовую смесь. Врачишка-растишка. И вдруг вспомнил нашего батальонного военврача. Совершенно непонятная ассоциация. Наш военврач был совершенно другим – с лысинкой, постоянно спрятанной под фуражку и с небольшим, но круглым животиком. Звали его… капитан Красильников. Он был абсолютно непохож на этого врачишку-растишку. Старше и крупнее.
Помню, была инспекторская проверка. Нас гоняли, как хотели – по стадиону, на перекладине, по штурмовой полосе. Мы-то своё выполнили, нам не впервой – каждый день подобные упражнения под присмотром старшины делали, а раз в полгода сдавали нормативы и получали значки и лычки. Дошла очередь до офицерского состава. Прапор нас увёл в казармы, но сразу вернулся назад сдавать личный экзамен по физподготовке, объявив нам перекур. Мы, старики, с понтом пошли в туалет и по дороге завернули к ограде стадиона. Картина, которую мы имели счастье лицезреть, повергла нас в буйное ликование. Офицеры болтались на перекладинах, как висельники. Мало кто из них смог подтянуться положенные десять раз. Про подъём переворотом и выход силой вообще не было речи. Самый смех был с капитаном Красильниковым. Кто-то их ротных помог ему подпрыгнуть и ухватиться руками за перекладину. Дальше – всё. Капитан дёргался всем телом, но вверх ни на сантиметр подняться не мог. Висел, как сосиска, и дёргался. Мы с бойцами просто оборжались.