Однако необходимо вновь и с большей подробностью рассмотреть все то, что произошло при переходе от XVIII к XIX веку — этот столь бегло очертившийся перелом от Порядка к Истории, фундаментальное изменение тех позитивностей, которые в течение полутора веков дали место стольким примыкающим друг к другу знаниям: анализу представлений, всеобщей грамматике, естественной истории, размышлениям о богатствах и торговле. Как же могли изгладиться такие способы упорядочения эмпирического, как дискуссия, таблица, обмен? В каком ином пространстве и в каком обличье слова, существа, объекты потребности заняли свое место и распределились относительно друг друга? Какой новый способ бытия они должны были получить, чтобы все эти изменения стали возможны, чтобы за каких-нибудь несколько лет появились все те, ныне привычные, знания, которые начиная с XIX века мы называем филологией, биологией, политической экономией? Обычно мы представляем, что коль скоро эти новые области определились в прошлом веке, то это означает лишь некоторое прибавление объективности в познании, точности в наблюдениях, строгости в рассуждениях, организованности в научных исследованиях и научной информации; мы представляем, что все это, с помощью удачи или гения в некоторых счастливых открытиях, помогло нам выйти из доисторической эпохи, когда знание еще лепетало языком Грамматики Пор-Рояля, линнеевых классификаций, теорий торговли или земледелия. Но если с точки зрения познавательного рационализма можно говорить лишь о предыстории, то с точки зрения позитивностей можно говорить уже об Истории, как таковой. Ведь потребовалось действительно фундаментальное событие — несомненно, одно из самых основополагающих в западноевропейской культуре, — чтобы разрушить позитивность классического знания и установить другую позитивность, из которой мы сами до сих пор еще полностью не вышли.
Это событие, несомненно, большей частью от нас ускользает, поскольку мы и поныне находимся в области, открытой его воздействию. Его полнота, достигнутые им глубины, все те позитивности, которые оно смогло опрокинуть и перестроить, властное могущество, позволившее ему за каких-нибудь несколько лет пересечь все пространство нашей культуры, — все это может быть оценено и измерено лишь в результате почти бесконечного поиска, затрагивающего саму основу нашей современности. Создание стольких позитивных наук, появление литературы, замыкание философии на своем собственном становлении, возникновение истории одновременно и как знания, и как способа бытия эмпирического — все это лишь знаки некоего глубинного разрыва, знаки, рассеянные по всему пространству знания и наблюдаемые то здесь, в филологии, то там, в политической экономии или биологии. Они рассеяны также и во времени; конечно, это событие, взятое как целостность, располагается между датами, установить которые несложно (крайние точки — это 1775 и 1825 годы), однако в каждой из изучаемых областей можно заметить две последовательные фазы, которые сочленяются друг с другом где-то около 1795–1800 гг. В первой фазе основной способ бытия позитивностей не меняется: человеческие богатства, природные виды, слова, из которых состоят языки, пока еще остаются тем, чем они были в классическую эпоху, — удвоенными представлениями — представлениями, роль которых в том, чтобы обозначать сами представления, анализировать, соединять и расчленять их, чтобы выделить в них одновременно с системой их тождеств и различий основной принцип порядка. Только во второй фазе слова, классы и богатства приобретают способ бытия, несовместимый со способом бытия представления. И напротив, что изменяется уже очень рано, начиная с исследований Адама Смита, А.-Л. де Жюсье или Вик д'Азира, в эпоху Джонса или Анкетиль-Дюперрона, так это очертание позитивностей; способ, которым внутри каждой из них элементы представления функционируют относительно друг друга, посредством которого они осуществляют свою двойную роль обозначения и сочленения, посредством которого в игре сравнений они достигают установления порядка. Именно первая из этих фаз будет исследована в настоящей главе.
2. МЕРА ТРУДА
Охотно признают, что Адам Смит основал современную политическую экономию, можно было бы просто сказать — экономию, введя понятие труда в область размышления, которая пока еще его не знала, и тем самым отбросив все прежние исследования денег, торговли и обмена в доисторическую эпоху знания (за исключением разве что физиократов, заслуга которых заключается по крайней мере в том, что они попытались исследовать сельскохозяйственное производство). Верно, что Адам Смит соотносит понятие богатства прежде всего с понятием труда: «Годичный труд каждого народа представляет собой первоначальный фонд, который доставляет ему все необходимые для существования и удобства жизни продукты, потребляемые им в течение года и состоящие всегда или из непосредственных продуктов этого труда, или из того, что приобретается в обмен на эти продукты у других народов».[297] Столь же верно, что Смит соотносит «потребительную стоимость» вещей с потребностями людей, а «меновую стоимость» с количеством труда, затраченного на их изготовление: «Стоимость всякого товара для лица, которое им обладает и имеет в виду не использовать его или лично потребить, а обменять на другие предметы, равна количеству труда, которое он может купить на него или получить в свое распоряжение».[298] Однако в действительности разница между исследованиями Смита и исследованиями Тюрго или Кантильона не так велика, как полагают, или, скорее, она состоит не в том, в чем кажется. Уже у Кантильона и даже ранее потребительная стоимость отличалась от меновой; с того же времени в качестве меры меновой стоимости использовалось количество труда. Правда, количество труда, запечатленное в цене вещей, было лишь измерительным инструментом, одновременно относительным и несамостоятельным. Фактически стоимость труда человека равнялась стоимости пищи, необходимой для поддержания его самого и его семьи во время работы.[299] Так что в конечном счете абсолютную меру рыночных цен определяла потребность — в пище, одежде, жилище. В течение всего классического века именно потребность были мерой эквивалентов, а потребительная стоимость служила абсолютным мерилом для меновых стоимостей; именно пищей определяется всякая цена, а отсюда — общепризнанное особое положение сельскохозяйственного производства, хлеба и земли. Таким образом, не Адам Смит «изобрел» труд как экономическое понятие, поскольку его можно найти уже у Кантильона, Кенэ, Кондильяка; нельзя даже сказать, что у Смита труд играет новую роль, поскольку и у него он используется в качестве меры меновой стоимости: «.. Труд представляет собой действительное мерило меновой стоимости всех товаров».[300] Однако он его смещает: он сохраняет его роль в анализе обмена богатств, однако этот анализ перестает быть простым средством сведения обмена к потребностям (и торговли — к простейшим актам обмена), — он вскрывает единство некоей меры, независимой, устойчивой и абсолютной. А значит, богатства уже более не способны устанавливать внутренний порядок среди эквивалентов ни путем сравнения их с подлежащими обмену предметами, ни путем оценки свойственной всем им способности представлять объект потребности (и в конечном счете важнейший объект — пищу); они разлагаются на части в соответствии с единицами труда, реально затраченными на их производство. Богатства остаются функционирующими средствами представления, однако представляют они в конечном счете уже не объект желания, а труд.
Тут же, однако, возникают два возражения: как же труд может быть устойчивой мерой цены вещей, если он и сам имеет цену, и к тому же изменчивую? Как может труд быть некоей далее не разложимой единицей, если он изменяет свою форму и с развитием мануфактурного производства становится все более продуктивным и все более разделенным? Именно через посредство и как бы по подсказке этих возражений можно выявить предельный и первичный характер труда. В самом деле, в мире существуют различные страны, да и в одной и той же стране существуют такие периоды, когда труд стоит дорого: тогда число рабочих невелико, а заработная плата высока; в другом месте или в другие периоды, наоборот, рабочие руки имеются в избытке, заработная плата низкая и труд становится дешевым. Однако меняется при всех этих переменах лишь количество пищи, которое можно добыть за один рабочий день; если продуктов мало, а потребителей много, тогда каждая единица труда будет оплачена лишь малым количеством средств к существованию, и, напротив, при изобилии продуктов питания она будет оплачиваться хорошо. Все это следствия рыночной конъюнктуры: сами по себе труд, рабочее время, тяготы и усталость остаются неизменны, и чем их больше, тем дороже продукты труда: «…равные количества труда имеют всегда одинаковую стоимость для работника».[301]