Простой народ, то есть крестьян, земледельцев я видал за их работами мимоездом: то из вагона железной дороги, то с палубы корабля. Видел, как идут за плугом наши мужички, без шапок, в рубашках, в лаптях, обливаясь потом; видал, как в Германии, с коротенькой трубкой в зубах, крестьяне пашут, крестьянки жнут в соломенных шляпках; во Франции гомозятся в полях в синих блузах, в Англии в плисовых куртках, сеют, косят или везут по дороге продукты в города. Далее видал работающих в полях негров, индейцев, китайцев, на чайных, кофейных и сахарных плантациях. Проездом через Сибирь – видал наших сибирских инородцев, якутов, бурят и других – и все это издали, со стороны, катаясь по рельсам, едучи верхом или с борта корабля и не вступал ни в какие сношения: не приходилось, случая не было.
Следовательно, описывать или изображать крестьян было бы с моей стороны претензией, которая сразу обнаружила бы мою несостоятельность. Зачем же мне было напрашиваться на явную, ненужную неудачу? «Зачем не шел в народ, не искал случая сблизиться, узнать, изучить его? Эпикуреизм, чопорность, любовь к комфорту мешали», – иногда слышались или чудились мне обращенные по моему адресу упреки.
Что на это сказать? Я знавал некоторых народников, поэтов, повествователей. Они тоже любили больше
318
сближаться с народом издали, сидя у себя в деревенском кабинете, заходили в крестьянские избы отдохнуть, спрятаться от непогоды, словом – барски, привозя с собой все принадлежности такого утонченного комфорта, перед которым бледнел мой скромный «эпикуреизм».
В ходивших в народ собирателях песен я видел – может быть, я грешу, говоря это, – более влечение к самым странствиям. Они собирали и записывали, что попадалось, иногда действительно втягивались в крестьянскую среду. Собирание песен, сказок, пословиц, конечно, полезно. Многие обогатили последними русскую литературу. И спасибо им! Но на это надо иметь не только охоту и своего рода подготовку, но и способности. А если последних нет: что же делать? Все-таки итти?
Упрекая меня в неведении народа и мнимом к нему равнодушии, замечают, в противоположность этому, что я немало потратил красок на изображение дворовых людей, слуг.
Это правда. На это бы прежде всего можно было заметить, что слуги, дворовые люди, особенно прежние крепостные – тоже «народ», тоже принадлежат к меньшой братии. Стало быть, я повинен только в безучастии собственно к сельчанам, земледельческому и мелкопромышленному деревенскому люду. Это верно: я его вовсе не знаю – как сказал – и оттого не берусь не за свое дело, не описываю и не изображаю, чего не знаю.
Другое дело дворня, дворовые люди – теперь тоже явление отходящее мало-помалу в прошлое, вместе с помещиками и дворами.
Но слуги остаются и, повидимому, останутся навсегда или надолго. От них не отделаться современному обществу. Говорят, в Соединенных Штатах уже почти совершилась отмена класса слуг, демократия сама служит себе – всякий сам себе слуга. Но, вероятно, тут есть огромные исключения. Богачи имеют слуг, и помногу, как видно из описаний. Потом торговые и другие заведения, разные общества тоже, далее – рестораны, отели кишат слугами, иначе вся общественная машина остановится. Следовательно, и там слуги есть: только там вчерашний лакей в гостинице – завтра, с поворотом колеса фортуны, превращается в господина и покупает себе дом, экипажи, нанимает слуг, а разорившийся банкир, фабрикант, землевладелец
319
поступает работником на ферму или лакеем к состоятельному купцу. Это отчасти проникло и в Европу.
У нас слуги пока еще, как волны, ходят около нас: и не только в больших, богатых домах, не только в буржуазии, в зажиточных семейных хозяйствах, но даже у холостых и небогатых есть слуга, так называемый лакей, или женщина для прислуги.
Я, родившийся при крепостном праве и воспитанный среди слуг того времени, жил сначала дома в провинции среди многочисленной дворни, потом в Петербурге, и как все мне подобные, имел постоянно слугу. В пятьдесят лет, что я прожил здесь, слуги не переводились, сменяясь один другим.
В больших домах слуги, лакеи, la valetaille1, составляют род хора, которым управляет капельмейстер из них же, старший, или наемный дворецкий, иногда ловкий, плутоватый, но расторопный и услужливый перед господином – и полновластный шеф лакейской команды. Она безлична, и никакие типы не выделяются из толпы. Шеф сменяет их, нанимает новых по своему произволу и отвечает за все.
Не так в скромных небольших хозяйствах – и у холостяков особенно. Тут слуги на виду, каждый формируется в тип или характер и делается или врагом дома, или другом, смотря по своим качествам, но вообще он в своем роде член семейства, близкий к делам, заботам, горю или радостям дома, а у холостяка – невольный его сожитель, ближайший свидетель всего, что у того делается, участник в его секретах, если они есть, иногда и кошелька, при беззаботности хозяина.
Я иногда отмечал на клочках наиболее выдающиеся фигуры моих слуг, их характерные черты, нравы, привычки – и забрасывал эти клочки далеко в стол, в свой домашний архив, не думая делать из них какое-нибудь, всего менее литературное употребление. Когда клочки попадались под руку, я пробегал глазами эти портреты, припоминал черты лиц и смеялся, хотя некоторые оригиналы этих копий в свое время немало причиняли мне забот, ставили меня в критическое, иногда, как увидит читатель, беззащитное положение.
320
Клочки эти образовали довольно объемистую пачку. Я, правду сказать, еще не знаю, что буду с ней делать. Прежде попробую прочитать кое-что приятелям, «сведущим людям» – и если они найдут в них некоторую дозу общего интереса, я могу иные, наиболее характерные наброски отобрать – и, пожалуй, напечатать, остальные бросить в огонь.
Обработки почти никакой не требуется, так как я, старый домосед, сидя в небольших холостых квартирах, с глазу на глаз со своими слугами, рисовал их, так сказать, с натуры. Они прямо выходили готовые из-под пера. Годятся ли на что-нибудь эти эскизы, займут ли кого-нибудь – пусть решат «сведущие люди».
Впрочем, в наше нестрогое литературное время многое и многим сходит легко с рук: может быть, и мне сойдет.
I
ВАЛЕНТИН
Ко мне явился, по рекомендации одного моего приятеля, человечек низенького роста, плешивый, лет пятидесяти, с проседью на редких волосах, оригинальной, даже смешной наружности.
У него был маленький, едва заметный, величины и цвета вишни нос, голубые без всякого оттенка глаза и яркий старческий румянец на щеках. Голубые, без примеси, глаза, по моему наблюдению, были почти несомненною печатью наивности, граничащей с глупостью, чаще просто глупости.
Он вошел, поклонился, кокетливо шаркнув ножкой, которую тотчас поднял немного, прижал к другой ноге и подал мне свой паспорт и рекомендательную записку от моего приятеля. После обычных объяснений о его обязанности у меня, уговора о жалованье я показал ему свою квартиру, его комнату, шкафы с платьями, комоды с бельем и прочие вещи и предложил ему поскорее вступить в должность.
К вечеру он водворился у меня, и на другой день все вошло в обычную колею. Он оказался очень учтивым, исправным, хорошо выдрессированным слугой. Красный нос и румяные щеки приводили меня в некоторое
321
сомнение насчет его воздержания, но к счастию – это не подтвердилось.
Проходили недели, месяцы, на пьянство не было и намека. Он исполнял свою должность аккуратно, шмыгал мимо меня по комнатам, как воробей, ступая на одну ногу легче, нежели на другую, едва касаясь ею пола. Я думал, что она у него короче другой, но потом заметил, что он делал это, чтоб придать своей походке некоторую грацию. Вообще он был кокетлив; носил розовые и голубые шейные косынки, вышитые манишки с розовой подкладкой, цветные воротнички. В кармане он держал миниатюрное зеркальце с гребенкой, и я зачастую заставал, что он глядится в него и старается собрать жидкие космы волос с затылка и висков воедино. Проходя мимо зеркал в моих комнатах, он непременно поглядится в них и иногда улыбнется. Я исподтишка забавлялся этим невинным кокетством, но не давал ему этого заметить. Я даже поощрял его, отдавал ему свои почти совсем новые галстуки, перчатки, обещая отдавать и все свои отслужившие платья, что, впрочем, делал всегда и прежде.