Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

В те годы через Бутырки проходило множество людей. Я пытался высчитывать примерное количество, сравнивая номера на квитанциях, которые нам выдавали на руки. Каждый месяц нумерация вещевых и денежных квитанций начиналась заново. Поделив порядковые номера на соответствующие числа и сравнив полученные частные, а также разности между номерами квитанций за разные дни одного и того же месяца, можно было с достаточным приближением определить среднее количество ежедневно прибывавших арестантов. Осенью 1946 года их было 20-22, весной 1947-го – 15-17, осенью 1947-го – снова больше двадцати. В последующие годы это число несколько снизилось. Когда в 1950 году меня уже с шарашки привезли в Бутырки, на «праздничную изоляцию», оно не превышало 10. В конце 1946 года в Бутырках одновременно находилось 25 000 арестантов.

Некоторых обитателей 96-й камеры августа-сентября-октября 1946 года я помню и сейчас, много лет спустя. «И вновь поминальный приблизился час. Я вижу, я слышу, я чувствую вас» (Анна Ахматова).

Капитан Яковлев. Он командовал артиллерийским дивизионом в 1941 году. У Можайска был тяжело ранен в голову и в грудь, очнулся уже в тыловом госпитале; его долго лечили, а в 1942 году демобилизовали, дали инвалидность, но он работал в каком-то хозяйственном учреждении. А в начале 1945 года его арестовали как изменника родины – «власовского агитатора». Оказалось, что несколько солдат его дивизиона попали в плен; после освобождения их поместили в проверочные фильтрационные лагеря и требовали разоблачить возможно больше предателей и пособников. Они сговорились называть прежде всего мертвых. Капитана Яковлева, которого они сами видели умиравшим, с пробитым черепом, в луже крови, они назвали в числе тех, кто в плену агитировал за Власова; несколько подобных показаний – «перекрещивающийся компромат», и Яковлева арестовали. И хотя его алиби нетрудно было установить за один день – все госпитали, в которых он лежал, были вблизи Москвы и в самой Москве, – и хотя он работал в московском учреждении именно в то время, когда якобы вербовал власовцев, следствие продолжалось уже больше года. Ему все еще устраивали очные ставки с его обличителями, которые путались, терялись, пугались. Некоторых еще везли из дальних лагерей. Яковлев грустно удивлялся тому, что следователи не делают самого простого и легкого, не проверяют истории болезни, а продолжают допрашивать, злятся, орут, правда, уже не на него, а на тех злополучных солдат, сажают их в карцеры, но и его не отпускают.

Двое поляков, ротмистр Казимеж К. и подхорунжий Юлиуш Т., помогли мне продолжить изучение польского языка. И ротмистра и хорунжего арестовали по ст. 58-10 за антисоветскую агитацию в лагере интернированных офицеров АКа.

Ротмистр объяснял, презрительно пожимая плечами: «Один пан слышал, же я сказал „срана демокрация“. А може, я то про ангельску или американьску демокрацию говорил…»

Он охотно рассказывал о том, как до войны был чемпионом Польши по нескольким видам конного спорта, брал призы на скачках и за вольтижировку. Он хорошо говорил по-русски, гордился тем, что уланский полк, в котором он служил, считался хранителем традиций русских полков нижегородских и гродненских гусар.

– У нас и фанфары и штандарты от тех полков хранились. И у нас служили русские офицеры, один даже князь Барятинский – Жора, лихой всадник, стрелок высшего класса, а как лезгинку плясал… Как ангел, по воздуху летал, ни один артист не мог бы так…

Он помнил наизусть много стихов Мицкевича, Словацкого, романсы Вертинского, песенки Лещенко и старые русские офицерские песни «Черные гусары», «Взвейтесь, соколы, орлами», «Оружьем на солнце сверкая».

Невысокий, но стройный, моложавый, он выходил на прогулку в темно-зеленой конфедератке и опрятной шинели; шагал быстро, легко, изящно.

– Надо запасти воздух, надо размять ноги. Тут прогулки есть не гуляние, а тренирование. Рекомендую пану майору ходить темпно, в темпо. То в камере можно туда-сюда не спешно. А здесь воздух, хоть и не очень чистый, но все-таки воздух з ветром. Надо в темпе.

Подхорунжий Юлик, недоучившийся варшавский гимназист, в начале оккупации ушел в лес. Смуглолицый, остроносый с тонкогубым нервным кривящимся ртом, он, видимо, был с какой-то стороны еврейского происхождения, но скрывал это. Часто, кстати и некстати, подчеркнуто говорил, что его семья – строго католическая, что отец был в первых легионах Пилсудского, рассказывал, что его родители были расстреляны немцами, когда те мстили за нападения партизан, давая понять, что они погибли не в гетто.

Юлик часто говорил, как прекрасно жилось в довоенной Варшаве. Бедняками и безработными было только лодыри. Всем жилось хорошо в Польше – и русским, и украинцам, и евреям, а недовольны были только нацисты, бендеровцы и коммунисты, только враги Польши. Они-то подзуживали и рабочих, и другие народовости – фольксдойчей, украинцев и еврейских босяков, приличные евреи называли себя поляками Моисеева закона и любили дзядека Пилсудского, как родного отца…

Он спорил со мной чаще, чем ротмистр, который только иронически улыбался, когда я принимался доказывать им, что мы никак не могли помочь восставшей Польше, что в 1939 году нам необходимо было договориться с Гитлером, потому что правительство РыдзСмиглы и Бека нас вынудило пойти на это, что мы не нападали на Польшу вместе с немцами, а только освободили Западную Украину и Западную Белоруссию, что в Катыни польских офицеров расстреливали не мы, а немцы…

Юлик, зло щурясь, кричал:

– Не могли помогать Варшаве? А для чего нам не дали помогать? Наш отряд шел к Варшаве, его ваши не пустили, разброили[43] и всех отправили в лагерь. То правда есть, и я ту правду говорил, только правду говорил, а мне пан следователь за то пишет «антисовецка пропаганда». То есть чиста правда, а не пропаганда.

Мы спорили, но никогда не ссорились. Им обоим нравилось, что я серьезно изучаю польский язык, что знаю историю Польши и партизанские песни, я не забыл уроки, полученные еще в первой камере от Тадеуша.

После того как их увели из камеры с вещами, мы вскоре нашли в бане условные знаки: К-ОСО-10, Ю-ОСО-8.

Несколько литовцев – рядовые солдаты, то ли служили у немцев, то ли партизанили с «лесными братьями» – держались особняком. Один из них, Антон, промышлял изготовлением карпеток, или тапок. С утра у дежурного можно было попросить на целый день иголку и немного ниток. Остальные нитки надергивались из собственных тряпок. Антон легко обтягивал обыкновенные носки кусками ткани, получались носки-тапочки.

Он обычно не участвовал в спорах, которые возникали в камере по самым разным поводам: о том, полезнее ли съесть хлебную пайку всю сразу утром или нужно разделить ее на три части; где немцы больше зверствовали – в Польше или в России; могут ли сны иметь пророческий смысл; когда следует ожидать амнистии и т.д. Но однажды вечером ротмистр Казимеж тихо спел романс Вертинского о пани Ирэне: «Я влюблен в эти гордые польские руки, в эту кровь голубых королей». Слушатели хвалили его, просили повторить, и тогда Антон ревниво заметил:

– А когда Вертинский пел в Каунасе, он пел: «Я влюблен в эти литовские руки».

Ротмистр иронически пожал плечами: «Но так не выходит, в песне так не зпоется». Юлик заспорил раздраженно, а я их мирил, объясняя Антону и его землякам, что действительно нельзя так видоизменять стихотворную строку, но старался утешить напоминанием о том, что Мицкевич писал: «Литво, ойчизна моя!» Писал по-польски, был страстным польским патриотом, а ведь как любил Литву…

Недолго пробыл в камере москвич-архитектор Александр Николаевич. Его арестовали вместе с женой потому, что их дочь и ее муж, работавшие в одном из советских посольств, сбежали и попросили политическое убежище.

Дочь уже много лет была далека от родителей, стала отдаляться с тех пор, как замуж вышла.

– Мы с женой огорчались. Дочка учиться перестала, так и не кончила университет, а ведь начинала очень горячо, знаете ли, увлеченно, серьезно… Муж ее заканчивал дипломатический институт; теперь у этого института несколько игривое название МИМО… дада, «мимо», будто кличка клоуна или шансонетки… Он уже тогда партийный был и такой, знаете ли, самоуверенный. На нас, стариков, глядел свысока, очень старался казаться настоящим денди; этакие ухватки, которые должны изображать светские манеры; складки на брюках – острее ножа, туфли насандалены зеркально, словечки французские и английские вставляет – «сильву пле», «окей». А на поверку, знаете ли, хамоват и невежа. Наш старший сын – он погиб в Сталинграде – не жаловал шурина, говорил «пижон», «карьерист». А младший на сестру обижался: за всю войну и дня не было, чтобы он досыта ел, тринадцати лет работать пошел; на юронт хотел, но не взяли – слабенький очень и близорук; и все же на авиазаводе работал не хуже взрослых рабочих… А родная сестра жила с мужем на литерные пайки – там и мясо всякое, икра, колбасы, шоколад. Однако нам, поверите ли, только один раз к новому году две банки каких-то заморских консервов принесла. Но ведь мы с женой не могли, знаете ли, как это в старину бывало, проклясть и наследства лишить. Мы все надеялись, что она образумится, сама станет матерью и нас лучше понимать будет… А теперь вот следователь обещает в лучшем случае по пять лет лагерей. Либо чтоб официально отреклись, знаете ли, через газеты, осудили и прокляли. Иначе, мол, вы тоже соучастники и ответственны, по закону об измене родине. Но ведь это же просто немыслимо. Проклинать свое дитя, как бы она там ни согрешила, проклинать, да еще вот так – по приказу… Этот следователь, такой, знаете ли, развязный молодой человек в погонах, то он меня на «ты» и обзывает всячески, и матом, то вдруг «давайте по душам как интеллигентные русские люди». Это он-то интеллигент! Старший лейтенант, а пишет «архетектор» и «ежидневно». Когда я ему заметил это в протоколе, он еще и нагрубил, и наорал: «Это я по рассеянности описался, а ты грамотного из себя строишь, но хочешь следствие в заблуждение ввести». – «Какое, спрашиваю, заблуждение?» – «Скрываешь, – говорит, – преступные связи своих родственников, изменников родины, и значит сам изменник родины». Он, видите ли, хочет, чтобы я не только проклинал через газеты, но еще и назвал ему всех подруг и друзей моей дочери. Понимаете, зачем? Чтоб он побольше людей мог сюда засадить, свои планы перевыполнить. И вот ведь называет себя интеллигентом, а мне в пример ставил – кого бы вы думали? – Тараса Бульбу! Тот, видите ли, даже сына своего сам застрелил как патриот родины. Нет, уж увольте! Мне, знаете ли, скоро шестьдесят. Я еще.в ту войну сражался. Вольноопределяющимся – вольнопер тогда говорили, – был ранен, Георгия получил, дослужился до прапорщика, снова ранен, потом учился. В партиях никаких не состоял, после октябрьского переворота лояльно работал, и проектировал, и строил, и в Москве, и в других городах. Имею правительственные награды – орден Трудового Знамени и Знак почета, медали, грамоты. Премии получал, благодарности… Когда война началась, я, знаете ли, хоть за полвека уже перевалило, сам пошел в ополчение, взводом командовал. Из окружения мы вышли. Слава Богу, даже не ранило. А потом нашли меня коллеги. Разыскивало министерство, необходимы специалисты, архитекторы; восстанавливать-то целые города надо. Разрушено знаете ведь сколько. Демобилизовали по особому приказу. Работал я дни и ночи, никаких выходных, никакого отдыха… А теперь извольте – изменник родины. Оригинальный поставлен выбор: либо Тарас Бульба, либо преступник – враг народа…

вернуться

43

разброили (польск.) – разоружили 

99
{"b":"98126","o":1}