Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но я был уверен, что долг комсомольцапатриота во всех случаях – правда, только правда. Сегодня я знаю и понимаю: правдивый донос – это все же донос. Сегодня я не вижу существенных нравственных различий между стукачом-фантастом и стукачомреалистом. И мучительно стыдно вспоминать, все эти проверочные задания и мои самые сокровенные размышления о них тогда… «Но строк печальных не смываю…»

Ни райком, ни горком не подтверждали исключения, но и не восстанавливали. Дело кочевало из контрольных комиссий в канцелярии бюро, секретариаты, откладывалось, проверялось, переходило в следующую инстанцию. В начале 1938 года оно добралось до контрольной комиссии при ЦК ВЛКСМ, меня вызвали на заседание, и докладчик прочитал все ту же «александровскую» справку. В этот раз восстановили даже без выговора. Когда на фронте я подал заявление в партию, я рассказал обо всех перепетиях моего политического прошлого. И тогда тоже, видимо, что-то где-то проверяли. Подал заявление летом 42-го года, а приняли меня только в феврале 43-го.

Обо всем этом я говорил следователю. Подробно. Обстоятельно. Благо, помнил почти все даты. В ЦК ВЛКСМ должна была сохраниться та харьковская справка.

Он слушал внимательно, записывал. Потом спросил:

– А все-таки чем же вас привлекали троцкисты?

Отвечал я на это уже на следующем допросе. Опять ночью, опять с головной болью и тошнотой…

Я упорно цеплялся за слова, за формулировки, я настаивал, что сам хочу дать определение своему прошлому. Требовал включить в протокол мои показания о справке, подтверждающей, что я впоследствии боролся против троцкизма. Виноградов раздраженно отмахивался – об этом скажете на суде. Я упирался… Нет, я хочу сказать об этом следствию. Зная всю правду, вы должны будете освободить меня без суда.

Почти каждую ночь вызывали на допросы, а по вечерам на очные ставки: с Забаштанским, Беляевым, Клюевым и с Ниной Михайловной.

Допросы и очные ставки вел Виноградов: иногда заходил Российский – оживленный, болтливый, то кричал, стараясь, чтоб сердито, но получалось нарочно и не страшно, то отечески увещевал признаться. Хотя явно забывал каждый раз, в чем именно я должен признаться. Заходил и Баринов, уже без шланга, молча, презрительно и хмуро слушал. Раза два зашел прокурор Заболоцкий – невысокий, чернявый, супивший густые черные брови, глядевший ненавидяще, брезгливо. Скрывая картавый еврейский акцент, он старался говорить отрывисто, хриповато-грубо. Иногда он садился рядом с Виноградовым, глядел в его записи, шептал ему что-то либо высылал меня из комнаты.

– Часовой! Постойте с арестованным в коридоре, пока позову.

Майор Виноградов был хитер, невежествен, желчен и трусоват. Глубоко запавшие глаза темнели под большим, но неумным тусклым лбом, ускользающим в залысины, в жидкие, постные, серые волосы. Лицо сужалось книзу, как унитаз, дряблые складки желтой кожи вдоль впалых щек обвисали. Тонкий рот, острая плоская челюсть. Ходил он с палочкой, хромал – тянул ногу, но значка за ранение не было, а в колодке только ленточки скудного тылового набора: «За боевые заслуги», «Знак почета», видимо, увечье не фронтовое. Он старался говорить с претенциозной, газетно-канцелярской замысловатостью, которая должна была выражать образованность, но произносил «гуманизьм», «социализьм» и спрягал «вы сообщил… вы мне говорил». Писал он крупным, четким, писарским почерком и подписывался замысловатыми завитушками, в которых сочилось воспаленное самолюбование.

Наедине он бывал вежлив, угощал папиросами, затевал непринужденные разговоры о немецкой пропаганде, о Гитлере, о книгах. Но при других становился груб. А на очных ставках у него даже голос менялся – звучал резче, пронзительнее, злее.

Впрочем, однажды наедине, обозлившись на упорство, с которым я настаивал, что показания Забаштанского и Беляева – ложь, он крикнул:

– Это вы сам лжец…

В ту ночь я чувствовал себя лучше и увереннее. И уже знал его, и хотя боялся – может, ведь, навредить, – но еще больше презирал его трусливую, мелкозубую злость. И возразил спокойно:

– Вы не имеете права меня оскорблять. Ни права, ни основания. Вы ведете следствие, значит, должны выяснить истину, а вы с самого начала стали на сторону обвинителей.

Он тут же скис. И хотя глядел ненавидяще, но забормотал беспокойно:

– Я вас не оскорблял. Никак не оскорблял… Это вы назвали советского офицера лжецом. А я только сказал, что это он может считать вас лжецом…

Глава восемнадцатая. «Душечка» нового покроя

Нина Михайловна М. в первые месяцы войны была вольнонаемной машинисткой в редакции «Зольдатенфройнд» – немецкой газеты, издававшейся Политуправлением Северо-Западного фронта. А ее муж Серафим Георгиевич М. был рядовым красноармейцем и служил секретарем 7-го отдела Политуправления.

До войны они жили в Ленинграде и вместе работали. Он преподавал английский, она была секретарем деканата. Нина Михайловна бойко говорила по-французски, знала английский и скоро выучила немецкий. Уже на второй год войны она свободно болтала, переводила и даже сама писала заметки.

Нина Михайловна говорила кокетливо: «Я родилась в прошлом веке», – и поясняла: «В декабре 1899 года».

Мне она вначале казалась пожилой и вполне заурядной канцелярской стервой. Но когда в 1942 году редакцию объединили с отделом, мы подружились.

Тогда она еще весьма чтила мужа и так же, как он, больше всего в людях ценила порядочность, интеллигентность и сурово отзывалась о нашем начальстве.

Ее постоянным любовником был один из наборщиков – хлипкий, всегда полупьяный. Однако ей случалось переспать еще и с некоторыми сотрудниками редакции. Она сама рассказывала мне «как другу» – ей необходимо было с кем-то поделиться.

Начальником отдела до лета 1942 года был старший батальонный комиссар Б. Это был грузный крикун, который, стараясь басить, срывался на хриплый дискант. Он гордился большим партстажем: в 20-е годы работал политпросветчиком, помощником Крупской, потом был консулом в Монголии, хозяйственником, партийным аппаратчиком. Полуграмотный и самоуверенный, он был убежден, что военная служба требует прежде всего хамского помыкания подчиненными, но знал, что специфика его отдела требует еще и «выявления талантов, поощрения творческой инициативы». Поэтому бывал попеременно то груб и придирчив, то снисходителен, и тогда походил на разбитного местечкового балагура, пил водку стаканами и похабничал.

Вскоре после того как редакцию подчинили отделу, Нина Михайловна стала его любовницей.

– Пойми и прости – он заставил меня. Он обещает, что спасет мою дочь, что вывезет ее из Ленинграда. Она там умирает с голоду. А он устроит ей место в самолете, устроит в Москве… Я ненавижу его, но я должна спасти мою девочку… Серафиму я не могу признаться. Это не его дочь, она от второго мужа. Серафим так ревнив, так вспыльчив…

Став любовницей начальника, Нина уже не могла совмещать его с мужем. Старший батальонный комиссар требовал монополии. Да и она все больше убеждалась, что зычный самоуверенный начальник – пусть он хам, но зато настоящий мужчина – ей милее, чем ее скучный педант, к тому же рядовой, писарь.

Б. все настойчивее, все грубее старался выказать свое превосходство. По каждому поводу он орал на Серафима Георгиевича, убеждая всех, что тот – жалкий, ничтожный «человек в футляре», ежедневно распекал его за мнимые упущения, обвинял в потере документов и в невыполнении поручений, которых не давал.

Серафим Георгиевич терпеливо, упрямо и вежливо доказывал свою правоту, не обращая внимания на окрики «не сметь пререкаться». Однажды, разозленный таким упорством, Б. заорал: «Пошел вон, дурак!»

И тогда кроткий Серафим Георгиевич тоже закричал так громко, что хриплый дискант начальника не смог заглушить его тенорка.

– Вы не смеете ругаться! Мало вам того, что все время придираетесь, что жену отняли, вы еще оскорбляете… Не позволю!… Пусть я рядовой, но я человек, я порядочный человек, а вы сами дурак…

52
{"b":"98126","o":1}