Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Потом я возражал адвокату. Я сказал, что решительно не принимаю такой защиты, что я не нуждаюсь в снисхождении, что не может быть и речи о каких-то частичных признаниях вины, ибо никакой вины не было. Я возражал против неправильного термина «германофильство». Это буржуазное понятие, а я верен принципам пролетарского интернационализма, ясно выраженным в словах товарища Сталина: «Гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ остается…» Мои взгляды, мои слова, мои действия определялись не сентиментальными чувствами, а именно этими принципами, которые выразил великий вождь нашего народа и всего прогрессивного человечества. О взглядах моих обвинителей не может быть и речи: у них нет собственных взглядов, а их речи и поступки противоречили основам ленинско-сталинского интернационализма.

Меня ободряла внимательная тишина, глаза друзей, пристальный взгляд прокурора. Он сидел неподвижно, уперев подбородок в прочно сложенные белые руки.

– Предоставленное мне последнее слово я хочу использовать не для защиты. На прошлом суде я просил не милости, а справедливости. И тогда решение было справедливым. И оно ничем не было опровергнуто. Поэтому я хочу не защищаться, а обвинять. Я обвиняю присутствующих здесь Забаштанского и Беляева.

Они сидели слева, отделенные от меня одним конвоиром и одним пустым стулом, и оба смотрели в сторону или в пол, а когда я начал говорить о них, то с удовлетворением увидел, как Забаштанский стал набухать бурячным румянцем, а Беляев дернулся и метнул испуганный взгляд.

– Я обвиняю их в двойном преступлении – против личности и против государства, – эту часть речи я вытвердил давно, отобрав, отполировав каждое предложение. – Они совершили и совершают преступление против государства, потому что на два года вывели из строя политработника, который и в последние дни войны, и потом на оккупированной территории в повседневной работе мог за одну неделю, за один день принести стране и партии больше конкретной пользы, чем оба они вместе взятые за всю свою жизнь – жизнь шкурников, клеветников, карьеристов. Они совершили и совершают преступление против личности тем, что сознательно и злонамеренно клевещут, выдвигая заведомо ложные тяжкие политические обвинения против честного гражданина, беззаветно преданного родине и партии, тем, что обрекли меня на незаслуженные, постыдные и мучительные испытания, а мою семью на горе…

Все же я переоценил свои силы. Внезапно горло перехватило спазмой, одеревенел затылок. И я услышал свой голос. Он сипло слабел. Я испугался, что упаду, сорвусь на крик, не удержу слез. Это покажется нарочной истерикой и я рывком кончил: «Это все. Прошу не милости, а справедливости, не защищаюсь, а обвиняю».

Суд остался на совещание. Все вышли. Меня опять отвели в тупичок в конце коридора. Потом подошел адвокат, несколько смущенный:

– Вы напрасно так волновались. Вы должны понимать, что я партийный человек… Прокурор сказал, что ему очень понравилось ваше последнее слово. Он говорил о вас прямо-таки хорошо: толковый, грамотный. Вы должны понимать – у него тоже свои обязанности.

Прошло более трех часов. Я несколько раз поел – мясо, печенье, в мешке были остатки передачи, – видел издали Надю, маму, отца, они кивали, улыбались.

Потом, уже к вечеру, позвали обратно. Опять собрались все свидетели, они стали, сгрудившись в одном углу ближе к двери.

Председатель читал неторопливо, басовито, я сразу услышал опостылевшие, зловещие слова. И под конец: «…Три года заключения в исправительно-трудовых лагерях… и два года поражения в правах».

Поглядев на Ивана, Галину и всех, кто стоял рядом с ними, я громко сказал: «Прощайте, друзья!» И тут же мне стало очень стыдно дешевого, декламационного пафоса. Такие интонации бывали у мамы, когда она хотела вызвать жалость или вообще «произвести впечатление».

К рассвету следующего дня я уже был в «осужденке», в 106-й камере, рядом с той 105-й, откуда в декабре уходил на первый суд. Встретил несколько бывших сокамерников. Меня расспрашивали очень жадно. Я был совсем недавно с воли, и двух месяцев не прошло, как ходил по Москве, читал, слушал радио, а в этой камере не было никого «моложе» года. Всего чаще и настойчивее спрашивали, разумеется, о том, что слышно про новую амнистию, про указ или манифест. В тюремно-лагерных слухах – «парашах» – именно тогда появилось выражение «манифест», мол, готовится некий манифест: всех зэка, кто до пяти лет – на волю, кто до десяти – на высылку, а в лагерях останутся только самые рецидивисты и настоящие гады, кто убивал, пытал. Мне очень хотелось утешать, говорить приятное. Осведомленные люди – и мой адвокат и еще кое-кто – действительно рассказывали, что к 30-летию Октября ждут больших льгот и новой, более широкой амнистии, чем та, что была в 45-м году. Я это подробно пересказывал, факт, что человек вот-вот с воли, и необыкновенные обстоятельства моего дела – по 58-й, а был оправдан и потом только три года получил, – да и мои пропагандистские навыки утешительства придавали сообщениям о предстоящей амнистии дополнительную убедительность.

Два года спустя в марфинской шарашке, когда новоприбывшие зэки рассказывали, что к 70-летию Сталина готовятся амнистия и манифест, я тоже хотел верить и надеяться, но уже невесело смеялся, повторяя бутырскую шутку: «Что такое ЖОПА? – Ждущий Освобождения По Амнистии».

В «осужденке» я не успел завести друзей, даже толком ни с кем не познакомился.

На третье утро веселое солнце пробивалось сквозь мутные намордники, окна были открыты всю ночь и в духоту битком набитой камеры сочилась приветливая свежесть. Вскоре после подъема внезапно залетел стрижонок. Он ошалело метался в радостном галдеже:

– Не пугайте его! Не лови! Не махайте, жлобы, он же расшибется! Вот это радость… Это сегодня на волю кому-то… Или письмо будет. Нет, нет, это значит воля отломится!… Не пугайте птаху, дуроломы!…

Стрижонок благополучно выбрался обратно в окно, а в камере еще долго обсуждали этот добрый знак.

Глава тридцать шестая. Большая Волга

В тот же день еще до обеда меня вызвали с вещами. Все уверяли: идешь на волю, ведь даже срок кассации не вышел, значит, прокуратура применила амнистию… Очень хотелось верить, но меня смущало время: я уже знал, что днем не освобождают, а только к рассвету. Я запрещал себе надеяться и все-таки надеялся. Повели вниз «на вокзал» одного, но привели в большое помещение «шмональной», где на скамьях вдоль стен сидело человек двадцать. Я подсел к молодому, угрюмому военному:

– На каком фронте был?

– На волховском.

– Осужден?

– Ага. Два года. 163-я статья «б», пропил казенное барахло, пришили кражу. А ты?

Общество вокруг было пестрое: несколько пожилых мужиков, но большинство явно городские – по виду рабочие, технари, мелкие служащие. В стороне сидел голый паренек, едва прикрытый куском грязной мешковины. Он тупо смотрел в одну точку. Мой сосед пояснил:

– Проигрался. Сопляк, играть не умеет, а лезет.

Не понимая, что значит это странное сборище среди дня, я был растерян. Об освобождении не могло быть и речи. Но ведь по закону я должен был оставаться в тюрьме до решения кассационных инстанций.

Вокруг говорили, что ждут «покупателя», то есть представителя лагеря, который набирает работяг.

Вошли тюремные офицеры с пачками «дел» и невысокий вольный, по виду кладовщик или завхоз небольшого учреждения.

Он заговорил деловито, приглашающе:

– Новый лагерь. Хороший. Недалеко от Москвы. Поживете на чистом воздухе, лучше, чем в тюрьме.

Весь наш этап, не больше тридцати человек, уместился в одном большом грузовике, покрытом фанерной будкой. Ехали несколько часов; в щели и в полуоткрытые двери сзади, за которыми сидели конвоиры с овчаркой, виднелись то лесная дорога, то деревни. Тянуло душистым теплым воздухом.

Остановились посреди леса – песчаные дороги, высокие сосны. В стороне за просеками угадывались красно-кирпичные, серо-бетонные остовы больших зданий и желтые бревенчатодощатые ребра – там строительная зона. В жилой зоне новехонькие бараки пахли смолой, везде лежали штабеля бревен, досок, виднелись едва начатые и почти законченные срубы. Мы с Николаем – так звали вояку – попали сперва в бригаду разнорабочих, копали рвы и канавы в жилой зоне, сгружали с платформ доски и бревна, убирали строительный мусор. Через несколько дней новоприбывших стали по одному вызывать к начальнику лагеря.

128
{"b":"98126","o":1}