Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Снизу доносились подавленные вздохи и слезливый шепот:

– Ой, Алик, миленький, Коля, послухайте, это ж последняя пара кальсон, они латаные… Ой, не забирайте хоть этот кусочек. Мне ж дохтур велел, я без сала помру…

Петя-Володя и Федя-Нос лежали, свесив головы в проем нар. Федя изредка командовал, а Володька торжествующе хихикал и оглашал «сводки с комментариями».

– Сала два, нет, три куска – кил на шесть потянет… От, Герасим, хрен восемь на семь… Сухарики белые!… Это хорошо в зубах поковырять сухариком… Ах ты бендера сучья, жалился, ему пайки мало, а какие сухари зажал… прохаря хромовые! Ах ты полицейская морда, в лагерь, как на парад ехает… Сахарок, сахарок!… Кила два будет… Ай да пан Иващук, а еще косил под доходягу!…

Алик и Коля передавали наверх трофеи. Федя-Нос этаким хлебосольным барином одаривал нас всех, быстро кромсал сало, отсыпал сахар – и мы ели. Было стыдно до тошноты. Но разве лучше, если все сожрут сами блатняки? А те чего прятали? Зачем скулили, прибеднялись? И как за них заступаться, если они трусливо, безропотно уступают? Голод, ослабленный было духотой, жаждой, подавляемый сознанием – до завтра, до новой пайки ждать нечего, при виде розоватого сала и рыжих пшеничных сухарей начинал больно саднить в животе, душить, сжимать гортань, рот…

И я впивался в кусок сала, подаренный вором, впивался зубами, губами, языком. Приказывал себе не спешить, откусывать мельче, длить блаженство. И сухарь сначала облизывал, обсасывал, пока не станет мягче, и обгрызал осторожно, чтоб не терять крошек.

Снизу в проеме широкое, плоское лицо Герасима, мокрое от пота и слез, грязно-седая щетина побелела.

– Люди добрые, дайте ж и мне хоть кусочек сала покуштовать.

Петя-Володя насмешливо поучал.

– Что ж ты, георгиевский кавалер, фитьфебель, такое ховал. Вот сам от себя и сховал.

Это страшно трудно – оторвать кусок от чужого ворованного сала и бросить владельцу. Страшно трудно. Но отрываю и даю. И Герман Иванович отрывает и дает. Герасим бормочет – спасибоньки, спасибоньки и смотрит на нас колюче-ненавидяще. А на ФедюНоса, который только щелкает его несильно по низкому лбу под седым ежиком, таращится подобострастно. Федя командует:

– Исчезни, Сидор Поликарпович. Не порть людям аппетит. А ты, майор, понимай: хай он подохнет сегодня, а мы завтра. Вот это значит жизнь.

До Горького мы ехали почти неделю. Подолгу стояли где-то возле Москвы и в самой Москве.

Наверху мы впятером жили просторно. Герман Иванович прилежно «тискал» сентиментальные романы. Иногда я сменял его, рассказывая эпизоды из русской истории или приключения Шерлока Холмса и патера Брауна.

Внизу на скамьях и под скамьями теснились человек десять, а то и двенадцать. Количество менялось. Одних уводили, других приводили. Конвоиры иногда пересаживали арестантов в другие камеры. Выводили на оправку, а потом по ошибке загоняли к соседям либо вдруг «жалели» – вот ты и ты, давай, выходи, подыши. Делалось это для того, чтобы Алик, Коля и малолетка и их коллеги в других купе могли спокойно «проверять» вещи. Когда они просили: «Начальничек, оправиться», их пускали вне всякой очереди, и они забирали с собой добытые из чужих чемоданов брюки, пиджаки, белье и возвращались с хлебом, воблой, махоркой. Объясняли: вот конвоиры по-человечески пожалели и выменяли на станции. Но хлеб был точно такой же, как те пайки, которые мы получали по утрам, не взвешенные, разнокалиберные. И вобла была такая же, как нам выдавали после Москвы.

Начальник конвоя, румяный розовомордый лейтенант в скрипучих сапогах, похаживал по коридору. Он распоряжался уверенным баском и время от времени приговаривал, наслаждаясь своим голосом и остроумием: «Я научу вас свободу любить!»

В одном или двух купе ехали женщины. Когда «воровайки» начали «проверять» и «курочить» спутниц, среди них нашлись голосистые бабы, матерившиеся пронзительными базарными голосами:

– Грабют… конвой, гады, чего смотрите? Мы жалиться будем. Грабют, сучки. Ты не лезь мне в глаза – это мои сухари, тебе не дам. Убью суку, а не дам ни крохи…

Коля яростно честил гадюк, фашисток, зажимал. Он и еще несколько таких же горластых из соседних камер заступались за своих подруг.

Конвоиры, гремя ключами, вытаскивали кого-то сначала из одного купе, потом из другого.

Женский голос умоляюще-визгливо:

– Ой, начальничек, ой, миленький, то не я, ей-богу, не я, чтоб мне деток моих не видеть… Ой, не бейте.

Жирный голос лейтенанта:

– Я научу вас свободу любить.

В другом конце скулил гнусавый мальчишка:

– За что меня, за что меня? Гражданин начальник, я ж ничего не брал. Гражданин начальник… ой, не бейте, ой, не буду… ой, ребра сломал… Ой, ой, ой! – Крик взвивался, захлебывался…

Голос лейтенанта лениво, привычно.

– Не нравится, падло? Я научу вас свободу любить.

Из всех купе разноголосо кричали:

– Не бейте мальчишку, гады. Пожалейте баб, палачи. Это беззаконие… Жандармы долбаные… Так его, паршивца, дай ему жизни, начальничек!… Под охраной грабют. Нажрали морды, паразиты!… Не смейте бить, мерзавцы… Сталину писать будем… Отбей-ка ему потроха, чтоб не воровал больше.

Орали и в нашем купе. Громче всех Алик и Колька, исступленно матерясь. Но тут и я был с ними солидарен, конвойные избивали беззащитных. Кричал что-то вроде:

– Вы кто, советские люди или жандармы? Вы позорите свои мундиры! Не смейте бить!

Конвойные бегали по проходу, колотя ключами по решеткам камер.

– Тихо!… Молчать!… Свяжем… никого в уборную не пустим… Кто орет – в наручники… Вашу мать!., мать!., мать!…

Лейтенант прохаживался неторопливо. Поезд шел полным ходом. Крики его не пугали:

– Кто еще голос подаст – в наручники. И до конца без туалета. Делай под себя, и пусть другие радуются. Я научу вас свободу любить…

Наконец приехали.

– Давай выходи, пулей вылетай! Не копаться! Шаг в сторону – считаю побег. Огонь без предупреждения. Выходи и садись! Не разговаривай! Сразу садись! Не оборачивайся! Не зыркай по сторонам! Гляди под ноги!…

Выходим из вагона и тут же, между рельсами, садимся плотной кучей прямо на землю.

Мы у самого вокзала. В нескольких шагах перрон. Там – свободные люди. Слышны голоса – женские, детские, смех. Вольные люди смеются. Они приезжают, уезжают. Идут и едут, куда хотят.

– Не сидеть на мешках! Не торчи! Садись рядом! Не гляди! Жмись до кучи!

Это негромко покрикивают наши вагонные конвоиры. Новые тюремные еще только принимают этап. Они стоят в стороне, тыловые солдаты в мятых, второго срока гимнастерках в пыльных кирзовых сапогах. Нас привезли франты, которые поглядывают на них свысока.

Несколько овчарок нервно зевают. Солдаты курят, равнодушно разглядывая нас.

После всех из вагона выводят троих штрафных… Среди них Алик. Его накануне перевели в другую камеру. Герман слышал ночью, что ему конвоиры даже водку дали в обмен на роскошные сапоги. Но утром, на перекличке, перед прибытием поезда он забыл свою новую анкету.

Федя-Нос объяснял: «Это значит, конвою плюс, что расколол. А тюремным вертухам, которые выпустили, обратно минус. Если тот сменщик уже на волю или в другой лагерь, а там его, как малосрочного расконвоировали и он когти оторвал, им срока дать могут…»

Алика провели в наручниках. На щеке плохо замытые ссадины, рубашка разорвана, глаза такие же пустые. Его и еще двоих в наручниках сажают отдельно, поближе к собакам.

Начальник нового конвоя – плюгавый, чернявый лейтенант. Китель, перетянутый ремнем, топорщится, как балетная пачка. Он и его старшина, тоже низенький, квадратный, с рыже-серенькими усиками под глянцевым облупленным розовым носом, пересчитывали нас и перекладывали папки наших «дел» в брезентовые мешки.

В десяти шагах поднимается высокий перрон. Мутно-красная кирпичная стенка. Сверху щербатый, серый асфальт. Бегают мальчики в трусах и грязных рубашках. Двое пьяных – один постарше в солдатской гимнастерке, другой, помоложе, в синей майке – смотрят на нас. Белобрысый в майке запевает: «Далеко, в стране сибирской…»

76
{"b":"98126","o":1}