Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Нина Михайловна в кителе с орденской колодкой поглядывала на меня с любопытством и жалостью.

– Да, он считался хорошим работником, даже очень хорошим работником. Часто работал на переднем крае. Очень хорошо знает язык, психологию немцев… Вообще, культурный, но вспыльчивый, несдержанный, даже грубый, допускал высказывания против командования, оригинальничал. Он проявлял жалость к немцам – я думала от оригинальничаний и мягкотелости…

Ей задавали вопросы адвокат и я. Все о том же – кто был старшим в Восточной Пруссии и в Грауденце. Она отвечала правду.

Я спросил, помнит ли она, как Забаштанский рассказывал про Майданек, и правда ли, что я тогда защищал немцев. Отвечая, она прослезилась.

– Да, помню, и помню, что мы тогда поссорились, но не потому, что он защищал, Нет, это я тогда была так взволнована, так сердита… И это я заговорила о том, что он вообще проявляет мягкое отношение, что он слишком добренький, а он тоже разозлился, обидел меня, сказал что-то про союз Михаила Архангела…

Я попросил ее вспомнить, как проходила очная ставка, и она подтвердила, что на том листе, который я отказался подписывать, следователь неправильно записал ее слова, исказил ее показания.

Георгий Г. сказал, что у нас с ним были в общем хорошие товарищеские отношения, но потом стали спорить по принципиальным политическим вопросам, так как он заметил серьезные идейные шатания, недооценку необходимости полного разгрома германского империализма, а с другой стороны, переоценку немецкой буржуазной культуры, нездоровые гуманистические настроения в смысле жалости к гражданам немецко-фашистского государства.

Георгий, высокий, щеголеватый, красиво седеющий по смуглоте и черни, держался непринужденно, уверенно, говорил бойко, плавно, без запинок, округлыми фразами, но все время повторялся, и судья заметно скучал. Георгий очень удивился, когда судья предложил мне задавать ему вопросы. Он так же, как и все другие, не ожидал такой процедуры. Опрошенные свидетели оставались в комнате и не могли поделиться опытом.

Я спросил, помнит ли он, когда и где начал вести со мной идеологические споры. Он сказал, что с конца лета и осенью 44-го года, когда фронт подошел к немецким границам. Тогда я спросил, помнит ли он, что давал мне рекомендацию для перехода из кандидатов в члены партии в январе 1945 года.

Он помолчал, даже рот приоткрыл, как удивленный ребенок. И заговорил сердито, но уже менее уверенно:

– Ну и что, ну и давал. Я не отрицаю… А ты на что надеешься? Я потом отказался. Мне партийная организация разъяснила, что я проявлял излишнюю доверчивость. А ты теперь не надейся…

– Товарищ свидетель, отвечайте суду. Подсудимый задает вам вопросы через суд, и вы отвечайте нам. Личные разговоры с подсудимым не разрешены.

Я попросил, чтобы свидетель разъяснил, как он мог, считая мои настроения нездоровыми, политически вредными т.д., давать мне рекомендацию. Георгий начал взволнованно говорить, что ему только позднее стало ясно, что раньше он недооценивал…

Судья прервал его:

– Достаточно. Товарищ подполковник, вы дали рекомендацию своему товарищу, потом вы узнали, что он арестован по серьезному политическому обвинению. Тогда шла война, обстановка была фронтовая. Но вот прошло уже почти два года, имели время обдумать. Скажите: считаете ли вы теперь, что он был противником партии, советской армии, считаете ли теперь его тогдашнюю деятельность на фронте враждебной, вредной?…

Г. сник, красивая величавость сменилась нервозной суетливостью.

– Конечно же, я думал, много думал, даже переживал… Мы же были товарищами, даже вроде друзьями… Так сказать, фронтовая дружба. Нет, в личном плане я не могу сказать, что он хотел, имел сознательное намерение, чтоб против партии и командования. Нет, я так не думал и теперь не думаю… Но если взять объективно, с точки зрения тогдашней военной обстановки, то у него имелись ошибки, недопустимые шатания… Это, конечно, не прямая контрреволюция…

Судья нетерпеливо прервал его. Мне показалось, что настроение за судейским столом изменилось. Заседатели поглядывали уже не с брезгливым любопытством, как раньше, а размышляюще, внимательно и словно бы сочувственно.

Иван Рожанский и в суде был такой же, как всегда – чуть нахмуренный, сосредоточенный. Изредка светло поглядывал исподлобья, а чаще словно бы смотрел в себя, в свои неторопливые мысли.

Он рассказал о том, как мы вместе работали, обучали антифашистов. Он слушал мои лекции, беседы. Мы дружили, часто подолгу откровенно разговаривали. Он твердо знает, он вполне уверен, что все показания Забаштанского и Беляева совершенно несправедливы. Приписываются такие суждения, такие высказывания, которых не было и не могло быть. Он знает, что Забаштанский давно очень враждебно относился ко мне. И об этом мы не раз говорили, обо всех столкновениях подробно говорили.

– На партийном собрании, когда разбиралось дело, я хотел выступить. Беляев сидел сзади меня и сказал: «Не забывайте, что вы военнослужащий, здесь армия. Забаштанский – начальник отдела, я ваш непосредственный начальник, и мы запрещаем вам выступать»…

А потом Беляев также запретил ему голосовать против исключения. После того, как его вызвал следователь, Беляев говорил, что следователь недоволен показаниями Рожанского, что из-за этого у него могут быть неприятности, предлагал подумать и дать новые, «более правильные» показания.

Судья спросил Беляева, тот бормотал, что действительно что-то говорил Рожанскому на партсобрании, но, конечно, не запрещал, а просто советовал, чтобы ему лично не было неприятностей. Обстановка была напряженная. Он, Беляев, сам получил выговор за то, что порвал тот рапорт о демобилизиции и не доложил о нем. А про следователя – это он просто передал, это подполковник Забаштанский видел следователя, и тот сказал, что Рожанский выгораживает обвиняемого, что-то скрывает… Он подробностей не знает. Но никакого давления не оказывал, просто потоварищески хотел помочь…

– Вопрос к свидетелю Забаштанскому. Вы слышали показания капитана Рожанского и майора Беляева, что вы можете показать по этому вопросу?

– Возражаю против. Категорически возражаю. – Угрюмо– потемневший, он говорил все так же негромко, убежденно, иногда включая задушевно-доверительные интонации. – Товарищи, видно, забыли, какая тогда была обстановка. Фронт. Война. И какая война. Вся наша армия, геройская армия горела тем огнем святой мести… Шел, можно сказать, последний, решительный бой, и тогда такие упадочные настроения были не лучше измены… Тогда на передовой могли просто застрелить за такие настроения, такие разговорчики. А теперь, конечно, счастливая жизнь, какую нам завоевали те самые герои, которые так не нравились этому… вот подсудимому, что он их обзывал мародерами… смеялся с них, гордый на свою образованность. А сегодня товарищи, которые тогда сами были возмущены и на партийном собрании осудили его, сегодня, в мирной жизни, или уже направду забыли, или хотят забыть, потому что жалеють, как всетаки друзья были, и говорят такое, чего даже не было. Я категорически возражаю. У меня есть память и есть моя партийная совесть.

Председатель смотрел на Забаштанского внимательно и задумчиво.

– Значит, вы отрицаете, что следователь был недоволен показаниями капитана Рожанского и просил повлиять на него, чтобы он изменил показания?

– Что говорил следователь Рожанскому, я не знаю, я там не был и ничего Рожанскому не передавал, и не влиял на него, и влиять не собирался…

Потом давал показания Абрам Александрович Белкин. Сперва он, видимо, чувствовал себя неловко, стоял вытянувшись, руки по швам, потом разговорился, почти как на семинаре в ИФЛИ. Он хвалил меня» а поругивал так, что лучше любой похвалы.

– Он, видите ли, вспыльчивый, как говорится, «буря и натиск», очень несдержанный человек. Когда он уходил на фронт – он ведь сдуру побежал в первый же день, чтоб немедленно, сейчас же с парашютом в Берлин, – я тогда очень опасался за него – да-да, но не так, знаете, как вообще боялись за друзей, уходящих в бой… Смерть на войне – это печальный, но благородный конец, и я знал, что он смерти не страшится… Нет, я боялся, как он уживется с военной дисциплиной. А потом оказалось, что ужился, это я знаю, знаю от многих товарищей и друзей, которые с ним служили. Но все же несдержанность, горячность, вспыльчивость, этакие «буря и натиск» у него остались в вопросах нравственных. Да-да, знаете ли, ведь это издавна было и есть в некоторых людях такое свойство – нетерпимость ко лжи, к подлости. Ну, как бывает, некоторые люди не выносят пробки по стеклу. Вот он из тех людей, которые так же не выносят лжи, лицемерия, подлости. И тогда он вспыльчив до грубости, часто себе во вред, даже очень во вред. Вот и сейчас он оказался в таком положении… Это свойство называют донкихотством, такое свойство бывает неприятным и даже опасным в отношениях с иными начальниками. Не со всеми, конечно. Владимир Ильич, например, совсем напротив, очень высоко ценил именно это неудобное свойство – нетерпимость ко лжи, горячность и даже вспыльчивость в отстаивании правды… Маяковский писал: «Пусть никогда не придет ко мне позорное благоразумие», Горький воспевал «безумство храбрых». Да, мне известно, что в последние месяцы войны он спорил с некоторыми товарищами. Я знаю об этом по рассказам общих друзей. Он возражал против отдельных фельетонов Эренбурга, об этом и мы с ним говорили и спорили, когда он приезжал с фронта в последний раз в январе 44-го года. Потом моя жена – она была комиссаром снайперской школы – виделась с ним на фронте, осенью, уже в Польше, и рассказывала мне об их беседах и спорах. И я отлично помню, когда в «Правде» появилась статья Александрова, я ей сказал: «Смотри, ведь это именно то, что говорил нам Лева, вот, небось, теперь торжествует, что переспорил нас». Мы еще не знали, что в это время он уже был арестован и как раз за это же… И когда мы узнали, в чем его обвиняют, мы все были потрясены. Нет, никогда никто из его друзей не поверит, что он мог сделать или сказать что-либо против партии. Ведь все его мысли всегда наружу, он, знаете ли, ничего не умеет скрывать… И каждый, кто побудет с ним вместе день-два, уже будет знать его со всеми, так сказать, душевными потрохами…

109
{"b":"98126","o":1}