Внутри было только три слова:
«Сеня вчера умер».
И адрес где-то на краю Москвы, у Лосиного острова.
То, что при Сенином образе жизни подобный финал был почти неизбежен, Глеб понимал, но ему было пронзительно жалко светлого и беззлобного человека, который стал ему родным и единственный помог прикрепиться к московской земле.
Свет дома он зажигать не стал, потому что на небе царила ослепительная луна, свет которой заливал квартиру сквозь окна, лишенные всякого намека на занавески или шторы. Глеб вышел на маленький балкон, который в квартире был зачем-то приделан к кухне, и нашел там не совсем пустую бутылку. На столе лежала четвертушка уже порядком засохшего черного хлеба — другой еды в доме не было. Глеб отломил от сухаря маленький кусочек, макнул его в вино и помянул добрую Сенину душу, призывая тех, кто распоряжается такими на небе, воздать его товарищу должное и утешить за все, что он претерпел на неласковой русской земле.
После похорон Сени, практически на следующий день, Глеб пошел на работу к Тимофеичу, в кооператив по производству джинсов. Вначале работал грузчиком на складе — перетаскивал коробки в цех, где вьетнамские джинсы вываривали до модной белесости, приделывали медные заклепки и пришивали фальшивые кожаные этикетки, с обольстительными для русских глаз и ушей названиями «Вранглер» или «Левис».
После заклейки в фирменный пакет барахло это превращалось в американские штаны стоимостью в сто рублей и годностью до первого дождя.
После недели его работы Тимофеич добыл старый армейский «газон», купил Глебу за три сотни зеленых права и, совершив с ним пробные три круга по Садовому кольцу, определил в экспедиторы.
Товар Глеб доставлял туда, где вскоре вырос Черкизон, а также на барахолку к Лужникам и в разные палатки, разбросанные по закоулкам Москвы. Упадок, как заразный лишай, стремительно съедал огромный город. В домах, как это всегда бывает, когда теряется надежда на будущее, перестали мыть окна по весне. Стекла покрылись толстым слоем серой пыли, и физиономии домов, и так довольно печальные, стали совсем угрюмыми. Метро еще работало и троллейбусы искрили своими усами по проводам, и народ по утрам наполнял их, перемещаясь из дома на работу и обратно, но все это движение вдруг лишилось какого-то смысла, какого-то необходимого стержня. Город стремительно превращался в сплошную барахолку. Истерзанные безжалостной свободой, бывшие учителя, врачи, инженеры, рабочие, пенсионеры, студенты оккупировали улицу, торгуя всяким товаром из пузатых, в характерную клетку, сумок, прямо у обочины или за длинными рядами прилавков, уходящих к самому горизонту.
В крови Глеба, видимо, проснулись гены бабушки Фроси — она всю жизнь занималась торгово-обменными операциями, или попросту спекулировала. Текстиль из Минска меняла в Каунасе на женское белье, а его в Ленинграде на шоколад и конфеты, которые в Риге хорошо шли в обмен на местные духи, зарабатывая нетрудовую копеечку, за что многократно была поймана зоркими органами. Отец, не выдерживая слез матери, рискуя партбилетом, выручал ее из заточения, но через пару месяцев все повторялось. Может, и поэтому Глеб к мутной стихии рынка быстро приспособился, освоил уличный сленг, которым, как лишаем, обрастал русский язык, превращая город в подобие лагерной зоны, научился с уважением относиться к энергии улицы, которая сминала слабых, и, где надо было, не только демонстрировать зубы, но и пускать их в ход, чтобы выжить.
Через месяц у него уже скопилась приличная сумма денег, и он не только смог вернуть отцу долг за квартиру и памятник Семену установить, но и начал строить планы на дальнейшую кооперативную карьеру. К тому времени Тимофеич, приглядевшись к очень опасному, но прибыльному делу по продаже нефти, начал скупать ваучеры, где только можно, и вскоре сумел собрать их на несколько тысяч, затем забрал Глеба с собой, в Тюменские края, где они долго бродили по кабинетам разных нефтяных начальников, ведя с ними хитрые, тягучие разговоры под бесконечный чай и, конечно, водочку.
Извилистые обсуждения скучных нефтяных тем и юридических обстоятельств велись на птичьем начальническом языке, сплошь пересыпанном большим количеством форшлагов, прикрывавших обычные матерные слова.
Много позже Глеб Григорьевич такой же способ маскировать свои мысли, не говоря ничего внятно, услышал в выступлениях одного из российских премьеров смутной поры девяностых — тот примерно таким способом умудрялся сохранять расположение совсем уж немого, с точки зрения русского языка, президента. Страна над ними хохотала и жила сама по себе.
Каждая следующая встреча с очередным начальником заканчивалась одинаково — часть ваучеров оставалась на его столе в обмен на заветную разрешающую подпись на нужной бумаге.
В воскресный день всех, сумевших договориться, секретно собрали в пустынном корпусе административного здания, где на последнем этаже, за запертыми дверями маленького зала, началась финальная часть аукциона — так официально называлась эта церемония раздачи подарков для взрослых.
Сидевшие в президиуме почти сплошь носили бурки или унты, с заправленными в них брюками костюмов, а комсомольского возраста публика в зале была одета большей частью в модные ботиночки и модные твидовые пиджачки. Они, возбужденные, раскрасневшиеся и вспотевшие в круто натопленном зале участники аукциона, поднимали вверх таблички с цифрами, а спокойные и сытые начальники за покрытым красной плюшевой скатертью столом утверждали их ударом деревянного молотка.
После короткой игры в цифры таблички исчезли, и за столом начали выдавать какие-то бумаги, скрепленные гербовыми печатями.
Вот так просто Тимофеичу удалось отхватить приличный кусок акций местного нефтяного гиганта. Он был так счастлив, что на радостях и Глебу выделил небольшой процент, правда, взяв с него обещание, что продавать свои акции он будет только после совета с ним. И все повторял, смеясь:
— Если ты такой умный, тогда скажи мне, почему ты такой бедный?
Эту главную поговорку того времени Глеб Григорьевич часто слышал потом от многих, вполне щепетильных и порядочных людей и понимал, что жизнь изменилась кардинально. Его будущее, отсвечивая зримым золотым отблеском, на глазах превращало его в хозяина новой жизни — хотя причастность к раздербаниванию нефтяного гиганта все-таки тревожила вполне советскую совесть Глеба, особенно когда он перебирал со спиртным.
Из-за снежного бурана в Москву самолеты не летали уже несколько дней, за окном лютовал двадцатиградусный мороз, поэтому они отсиживались в скучно меблированных стенах одноименной с городом гостиницы.
Одурев от ожидания и бесконечных разговоров с Тимофеичем о размерах будущей прибыли, Глеб сказался больным, накупил в киоске на первом этаже иллюстрированных журналов, уселся в своем номере на диване и начал лениво их перелистывать, разглядывая там фотографии, грустно прощаясь со своей страстью навсегда. В первую неделю работы экспедитором он еще хватал то и дело аппарат, потому что вокруг него разворачивалась необычно живописная жизнь, но однажды нарвался на неприятности. В центре Черкизовского рынка его окружили молодые, стриженные наголо парни в спортивных костюмах, с бейсбольными битами и кусками арматуры в руках, и с камерой пришлось бы проститься, если бы не Тимофеич.
Он о чем-то долго разговаривал с человеком в малиновом пиджаке и с толстой золотой цепью на шее. Тот просмотрел фотографии Глеба, забрал себе пару снимков обнаженной натуры из Левинской фотостудии, и стрелка, как назвал это действие Варсобин, закончилась благополучно.
Последним в кипе журналов оказался «Огонек», и вдруг на его обложке он увидел свою фотографию. Ту самую, с Ингой. Подпись под фотографией подтверждала, что он был ее автором.
Если бы не ночное время и не плотно заклеенные на зиму окна, он уже бы выскочил на балкон и орал от счастья на весь город.
Трясущимися руками он вывернул наизнанку бумажник и в одном из отделений отыскал далеко уже не белый прямоугольник ее визитки.