Женщина внимательно и чуть удивленно разглядывала Глеба, а когда он оторвался от видоискателя, не смутилась, улыбнулась, и улыбка у нее вышла такой естественной, что Глеб вдруг к ней расположился.
В зале, не обращая на гостей никакого внимания, шумно сматывали провода и убирали камеры, но никто не торопился к выходу, продолжая оживленно обсуждать увиденное.
Познакомились они уже на лестнице, когда вместе с толпой поднимались к выходу. Рядом с женщиной, поддерживая ее под руку, шел высокий молодой парень, с шапкой кудрявых, чуть ли не завитых волос и жесткими глазами охотника. Почему-то сразу от него в сторону Глеба пошла волна нескрываемой вражды.
— Инга. — Она представилась ему, не обращая внимания на парня, который напомнил ей о том, что они уже опаздывают, словно поддразнивая его.
Она не спеша вышагивала рядом с Глебом на своих красивых, обтянутых блестящим нейлоном длинных ногах.
— Глеб.
— Вы как попали на запись программы?
— Друг привел. Тимофеич то есть, извините, Андрей Варсобин.
— А он кто?
— Теперь коммерсант, а раньше мы с ним по Северам в геологической партии ходили. Вон он, вместе с Гришей стоит.
— Вы знаете Григория?
— Только сегодня познакомился, — зачем-то соврал Глеб и покраснел, как обычно, до самых ушей.
Инга все поняла, заулыбалась, но его смущение разглядывала с интересом.
— Когда будут готовы ваши фотографии?
— Если надо — могу успеть к утру.
В светлом верхнем зале, опоясанном серыми гранитными колоннами по кругу, Инга вдруг заспешила, но оставила Глебу свою визитку.
— Не стесняйтесь и обязательно позвоните. — Повернулась с улыбкой к охотнику, позволив укутать себя в длинное бежевого цвета пальто из немыслимо тонкой шерсти, и скрылась за высокой двухстворчатой дверью, махнув ему рукой на прощание.
Глеб рассматривал маленький белый прямоугольник и не понимал, что же все-таки произошло. Визитка гласила, что фея-искусительница служит на Центральном телевидении в важной должности заместителя главного редактора. Еще там был напечатан номер телефона. Глеб осторожно попробовал произнести непривычное пока ему сочетание звуков.
Инга Полянская
Назавтра случилась суббота, за ней потянулось неспешное воскресенье, Глеб работал над пленкой с телевизионной записи и нашел там два роскошных портрета Инги. Один был снят во время просмотра сюжета о Джоконде. Совершенно случайно свет чудесным образом выделил из темноты зала именно ее лицо, наполненное простодушной радостью и нежностью. Второй портрет был совсем другим. Глеб сделал его уже наверху, когда, прощаясь, она вдруг весело махнула ему рукой. Здесь Инга выглядела настоящей победительницей жизни. Снимок так и просился на обложку глянцевого журнала: она была запечатлена в движении, полы пальто живописно и небрежно распахнулись, а весь ее облик олицетворял успешность, благополучие и уверенность в завтрашнем дне.
Глеб Григорьевич очень любил эти фотографии. Даже когда все случилось, не спрятал их, потому что там было начало их любви. И разглядеть в прекрасном лице Инги даже признак страшного будущего было просто невозможно. Да и не его это дело. Глеб Григорьевич давно уже понял, что он не хозяин самому себе и что фотографирование — это не работа. Это было сродни биению сердца или дыханию. Еще кровь не наполнила нужные трубочки в мозгу, чтобы возник смысл и образ, еще чувство только начинало клубиться, выбираясь из закоулков подсознания, а глаз, словно отдельное от него живое существо, уже фиксировал исчезающее мгновение подлинной жизни. Дальше оставалось только взять камеру в руки. Инга, кстати, это его качество понимала и очень ценила. Может быть, даже больше, чем все остальное.
Возможно, это его качество она ценила и больше, чем его самого.
C утра в понедельник Глеб несколько раз набирал номер, напечатанный на визитке, но повезло ему только однажды. Какая-то женщина, с надтреснутым старостью, глухим голосом, сообщила, что Инга Борисовна уехала в срочную командировку, но обязательно будет к двум.
Тогда заборов в Москве было поменьше, и к семнадцатому подъезду «Останкино» можно было спокойно подойти. Глеб побродил в толпе принаряженных людей, почти испуганных возможностью попасть на запись «Огонька», подошел к усталому пожилому милиционеру и долго уговаривал его передать Инге Полянской пакет с фотографиями. Потом постоял возле лестницы и загадал, что, если Инга вдруг появится, увидит его и не узнает, значит, не судьба и он настаивать не будет.
Инга вышла из машины, скользнула усталым взглядом по толпе, занятая своими мыслями, прошла за стеклянную сдвижную дверь, взяла у милиционера пакет с фотографиями, повертела в руках недоуменно и, засунув в сумку, ушла, не оглядываясь, в неведомую тогда Глебу глубину телевизионного здания.
Он вздохнул и отправился восвояси. Дошагал до пруда с пыльного цвета водой, затянутой около берегов густой зеленой ряской, где плавали несколько грязно-белых лебедей, с надеждой поглядывая в его сторону. Около трамвайного кольца, в густых и высоких кустах распустившейся мелкой сирени, бесилась огромная стая соловьев. Глеб постоял там, слушая трели изнемогающих от страсти крылатых любовников, но тут, скрежеща железом по железу, вполз на круг пыльный вагон, и стая соловьев, словно серый дым, вспорхнула подальше от ранивших их слух неживых звуков. Трамвай довез Глеба до метро, но, покинув его уютную прозрачность, он вдруг испытал такое острое отвращение к поездке под землей, что повернулся и пошел домой пешком, через весь город, с севера на юг. Прошагал весь проспект Мира, выглядывая интересные картинки, но ничего возбуждающего воображение среди серых и скучных зданий не увидел.
Интересное началось, когда он пересек Садовое, а потом и Бульварное кольцо.
В этих местах можно было еще найти московскую Москву — безалаберную, хаотичную, невероятно прелестную в своей кривости, смешении архитектурных стилей и подобий, отсутствии строгих линий застройки, бесшабашном соединении разномастных колонн и портиков, маленького и большого, городского и деревенского, расставленного по неровной поверхности возвышенностей, холмов и холмиков.
Среди множества разностильных церквей и монастырей, среди городских барских усадеб, которые нахально обнажило пламя времени, уничтожив кружевную одежду витиеватых заборов, среди покосившихся от времени двухэтажных мещанских жилищ и пустырей, оставшихся после реконструкций пятилеток и бомб войны, можно было натолкнуться на сделанный по образу и подобию питерских зданий высоченный доходный дом. Но двор его, конечно, переходил не в анфиладу арок и последующих черных колодцев, стиснутых возносящимися в бесцветное небо серыми стенами, испещренными смотрящими друг в друга глазами окон.
Московский двор раскрывался во вполне деревенскую панораму сараев, уборных, складов, конюшен, к нажившим толщину стволам берез, грабов и, конечно, яблонь, которые росли повсюду вперемежку с кустами жасмина и пышной сирени и открытым над головой широким свежим воздухом.
Вот это все вместе и было Москвой, в отличие от питерской фасадной самодостаточности.
Питер сам по себе, в своем граните, чугуне и бронзе, в строгости линий, законченности переходов, очертаний, в геометрии фасадов и крыш, был так совершенен, что вполне мог бы существовать без людей и остаться естественной картиной гармонии стиля и образа. Питер был только городом. Москва же была чем-то гораздо бо́льшим, она являлась пространством. Вне людей, она сразу становилась бесформенным и бессмысленным нагромождением несовместимых, а иногда и очень глупых вещей. Только вместе с людьми, их суетой, толчеей, бесконечным броуновским движением человеческих молекул это пространство наполнялось дыханием жизни и превращалось в живое место.
В узостях Замоскворечья, которое, собственно, и было самой настоящей Москвой, где жили невысоко, пузато, разлаписто, просторно и по-деревенски неряшливо, Глеб так увлекся, что добрался до дома только в сумерках и нашел в дверях четвертушку линованной бумаги из школьной тетради.