Литмир - Электронная Библиотека

Когда приехали к саамам, то они, все крепко выпившие уже с утра, сниматься напрочь отказались, пока не окрестят его по своему обычаю, и повели его к оленьему стаду, застывшему в ожидании чего-то ужасного в огороженном высокими жердями корале. Когда внутрь вошли два пастуха, укрытых до самых унт долгополыми малицами, по оленьему стаду пробежала крупная общая дрожь, и олени, спасаясь от палачей, понеслись по кругу, надеясь избежать удушающей петли.

Лопари, оказавшись в центре пустого пространства, одним резким движением выдернули из потока бегущих тел мощного красавца, с увенчанной ветвистой короной рогов головой, рывком сбили с ног и, заставив опуститься на колени, одним длинным непрерывным движением провели лезвием ножа по его шее.

Наступила невероятная тишина. Олени замерли, окутанные облаком морозного пара, и было слышно, как гулко екают у них селезенки. А уже почти убитый олень вдруг изумленными детскими глазами посмотрел на него — Глеб Григорьевич и теперь готов был поклясться, что все было именно так, — потом кожа на его шее раздалась, из открытой раны хлынула дымящаяся горячая кровь, которую пастухи деловито собрали в большую емкость.

Потом Глебу Григорьевичу поднесли большую жестяную кружку с густой кровью, и он, собрав все свои силы, ее выпил.

Саамы сказали ему, что он теперь их брат и брат оленя тоже. А олень смотрел, как он пьет его жизнь, и словно вслушивался в сладкий шепот подступающей смерти. Потом, ощутив покой, поверил ей, поддался растекшейся по телу слабости и повалился на бок.

Саамы собрались возле оленя кружком, опустились на колени и начали просить у него прощения, что забрали его жизнь, чтобы он не обижался на них, а перешел к ним всей своей силой. На немигающие, антрацитовой глубины, невинные глаза оленя медленно опустились заиндевевшие на морозе ресницы, и он уснул…

Саамы забрали у оленя все, кроме костей скелета. И глаза забрали — они считались у них одним из главных лакомств. Вкус той крови на своих губах Глеб Григорьевич вспоминал всегда, когда смотрел на эту фотографию.

Положив снимок в папку, он грустно вздохнул и пошел в подвал.

Он гордился этим обширным местом, где, кроме котлов для обогрева дома, всяких бойлеров и очисток воды, им были устроены слесарная и столярная мастерские с удобными верстаками и наборами красивых немецких инструментов. Еще там, на полках, лежали запасы ламп, красок и проводов, а у стен стояли велосипеды и необходимый на даче садовый инвентарь. В молодости Глеб Григорьевич и не предполагал в себе такой основательности и педантичности, но вот, поди ж ты, как сказалась на старости лет в нем кровь отца.

За огромным холодильником важно выпячивали свои стеклянные животы банки с вареньями и соленьями, на которые его домоуправительница Демидовна была особая мастерица. Он достал одну, с маленькими зелеными огурцами, от одного взгляда на которые во рту появились правильные вкусовые ощущения, и какой-то необыкновенной древности виски — их презентовал ему Сема Гильденштейн, теперь израильский гражданин. Сема разбирался в питье исключительно и даже в эмиграции употреблял только тот продукт, который скрашивал большую часть его стоматологической жизни в Союзе.

Глеб Григорьевич всегда привозил Семе его любимое смирновское столовое вино, номер двадцать. После дегустации они обычно выходили на улицы горячего города Тель-Авив и знакомились там с местными, очень ласковыми девушками. Представлялись им просто датскими дворянами Розенкранцем и Гильденштерном, и девушки охотно верили им на слово.

Глеб Григорьевич медленно поднялся по деревянной скрипучей лестнице, хлопнул рукой по выключателю и пошел в зимний сад. Залез с ногами в глубокое кожаное кресло, устроился там, как в большом гнезде, повозился с тугой пробкой бутылки виски и сделал большой глоток, за ним второй и третий.

И вспомнил своего институтского друга — Лень, великий знаток женщин, как-то раз произнес знаменательную фразу: «Не важно, сколько у тебя было женщин, главное, чтобы ты знал, что это были лучшие женщины страны».

В этом смысле для Глеба Григорьевича, пожалуй, лучше Моны Лизы женщины не было. Но все же были в его жизни Верочка, Ольга и жена, конечно, последняя из таких лучших женщин в его жизни. Остальные были другими — хотя об одной из них Глеб Григорьевич вспоминал с сожалением.

Он тогда только начал учиться в институте и часто ходил якобы на дополнительные занятия к преподавательнице по сценречи Ларисе Семеновне — женщине сухопарой, с прозрачной, почти невесомой фигуркой и постоянно двигающимся, как бы танцующим, нервным ртом.

На самом-то деле ходил он, конечно, к ее дочке Милке. Хотя понять, почему именно Лариса Семеновна оказалась ее матерью, было трудно.

Милка была полной маминой противоположностью и сияла невероятной украинско-еврейской красотой — ее в Милке было так много, что подозрения о семейной тайне возникали сами собой.

У нее были длинные, до пояса, темные блестящие волосы, замечательного рисунка роскошные брови над черными глазами с нежной поволокой. А если приплюсовать такие мелочи, как отчетливый четвертый размер, волнующий шелковые блузки, а еще и округлые высокие бедра, красиво покачивавшиеся на полноватых, но стройных ногах, — картина получалась такой, что дух захватывало у многих.

Жила Милка с мамой на Конюшенной площади, рядом со Спасом на Крови, Пушкинским домом и Марсовым полем, словом, центральнее некуда, в одной из большущих комнат коммунальной квартиры. Глеб, видимо, так уже просидел все подоконники на кухне, что однажды Лариса Семеновна пригласила его за стол, накрытый праздничной скатертью и уставленный немецким мейсенским, явно трофейным, фарфором из загадочного военного прошлого этой семьи, звонко постучала гильзой папиросы по столу — курила она исключительно «Беломор», вкусно фукнула в нее, не приминая, уложила ее белое тело между худыми длинными пальцами и начала беседовать с ним про осторожность и ответственность. Он слушал ее, вежливо кивая в правильных местах в знак понимания, но почему-то никак не связывал эти умные слова ни с собой, ни с Милкой. Может, потому, что был еще телком и иносказание принимал за что угодно, только не за намеки на реальные последствия того, что грозило случиться с ним и Милкой.

Когда Милка вернулась из магазина, они втроем попили чаю с клюквенной пастилой и горячими бубликами, а когда Глеб заявился вновь, Лариса Семеновна встретила его в коридоре, совершенно преобразившаяся — в черном шелковом платье, блестящих лодочках на высоких каблуках, с красивой прической и с накрашенными губами. Поглядывая в большое зеркало, она настойчиво повторяла Милке, что ждать ее рано не стоит, потом взглянула на Глеба, как бы мельком, но значительно, и умчалась, оставив их наедине друг с другом.

То, что было дальше, не отличалось оригинальностью, хотя он увидел все, что так манило и снилось ночью. Казалось бы, какого рожна тебе нужно еще? Рядом такая красота, о которой многие мечтают. Все разрешено. Но это «все», оказалось вдруг таким не совпадающим с ним, таким знойным, бесконечным и настойчивым, что радости оказалось немного. Нет, с точки зрения секса все было нормально — а вот счастье не пришло.

Когда он уходил, Милка плакала, отвернувшись к стене…

* * *

Глеб Григорьевич отхлебнул еще, за помин пропавшей Милкиной любви, аппетитно хрустнул огурцом, тонко отдушенным чесночной свежестью, распахнул окно и громко сообщил всем, за забором и дальше, что бывают на свете дураки, которым судьба и случай просто заталкивают в руки удачу, а они, словно дятлы, долдонят про одно и то же, чтобы их, нежных и прекрасных, голубили и любили, а сами любить они совсем не умеют и никак не научаются жить без мучений и бесплодных сомнений.

Ответом ему был звук турбин самолета, пролетавшего над крышей дома, и радостный лай Феклы — так обычно она встречала только Демидовну.

Появилась, своенравная, как всегда неожиданно, не догуляв и двух недель своего отпуска — может, и почуяла, как ему худо.

30
{"b":"980254","o":1}