Через пару недель после приезда в Питер, поздним вечером, Глеб сидел в тесной телефонной кабинке на пункте междугородной связи. В соседних кабинах, надрываясь в полный голос сквозь шум и треск эфира, пытались докричаться до родных и любимых такие же, как и он. Глеб услышал Верочкин голос и поразился собственному спокойствию. Она ни словом не обмолвилась про аэропорт, словно и не была там, но почему-то заплакала. А потом сказала совсем другое — чего он никак не ожидал услышать, — сказала, что она беременна, и тихо спросила, как он собирается поступить. Он, конечно же, клялся и обещал — и Верочка слушала его молча. Но потом ее голос и вовсе исчез из трубки.
Глеб, совершенно опустошенный, еще долго сидел в кабинке, прислонившись к фанерной стенке. И если бы его не выгнали, пожалуй бы, и уснул там…
После этого разговора Глеб ходил по институту сам не свой, и старшие товарищи, Лень и Дим, всерьез забеспокоившись, утащили его в недавно открывшийся после весенней просушки Летний сад, где, освобожденные от дощатых коробов, зябли на промозглом ветру обнаженные фигуры греческих барышень. От перепревших за зиму листьев сад был полон грибным запахом. Стволы вековых, может, и петровской посадки, деревьев чернели цементными заплатками — ими закрывали дупла, изъязвившие древнюю серую кору. Ботинки еще оставляли следы на сыроватых песчаных дорожках…
В глубине сада пряталось кафе с шаткими пластмассовыми столиками, за которыми обычно после занятий (а иногда и вместо них) собирались студенты, и, попивая «Жигулевское» или цедя жидкий цикорный кофе вприкуску с черствыми коржиками, болтали о всякой всячине. Но сегодня Дим и Лень были серьезны. Сначала они слушали Глеба хмуро, переглядываясь друг с другом, потом ушли к стойке буфетчицы Раисы. Вернулись с пластмассовыми стопариками, графином с водкой и тарелкой плавленых сырков. Молча чокнулись, тут же вдогонку повторили и начали печальное для Глеба расследование.
В то, что они ему объясняли, он верить не хотел, но товарищи были настойчивы.
Лень, которого на курсе звали и по отчеству — Ильичом — достал из портфеля пухлую, как энциклопедия, книжку с именами и телефонами всех своих девушек (список в книжке приближался к устрашающей цифре в полторы тысячи имен) и, потрясая этим сексуальным талмудом перед носом Глеба, стал ласково, как больному, доказывать, что все женщины, хоть и разные, но поступают одинаково и цели у них всегда те же, что и у заправских грабителей, — кольцо, кошелек, жизнь.
— Секс или даже любовь для женщины — не главное, и она безмятежно уступит сильному и настойчивому, особенно если у нее есть некая идея про него, — сказал он в заключение.
А молчавший до последнего Дим добавил:
— И просто так уступит, из интереса.
Глеб слушал их вполуха, но соглашаться не хотел, он все же считал, что их резоны никакого отношения к его Верочке не имеют. И, чувствуя его упрямство, друзья снова возвращались к обсуждению сцены в аэропорту.
Уже довольно пьяненький, Глеб в конце концов начал обижаться и порыкивать, выгибая грудь, однако многоопытные товарищи, понимая, как ему неуютно от их вопросов, не сердились. Закончили они разговоры обсуждением беременности и способов проверки Глебова отцовства — сам же он все время настаивал, что по времени все совпадает и поэтому верит Верочке.
Кафе закрывалось вместе с садом, и они вышли на набережную Невы. Подставляя разгоряченные лица свежему ветру, они говорили о том, что жизнь, конечно, долгая штука, но времени в ней немного, чтобы обдумать ее как следует.
Глеб с трудом дождался окончания сессии.
Билетов на самолет не оказалось, и ему пришлось сутки трястись на третьей багажной полке в плацкартном вагоне — все остальные оккупировали стриженные наголо и до смерти запуганные призывники. Они сидели рядами на жестких деревянных полках, почти все сплошь блондины, и их остриженные под ноль маленькие головы на тонких, почти цыплячьих шеях покачивались в такт движению вагона, как покачиваются под ветром одуванчики в поле. Призывниками командовал лысый маленького роста усатый прапорщик. С абсолютно неподвижными, словно стеклянными глазами, он как заведенный в сопровождении двух сержантов вышагивал по вагону, тычками и зуботычинами готовя пополнение к двухгодичной каторге во славу матери Родины. Происходящее внизу так напоминало кино про немецкий лагерь, что Глеб, наблюдая за всем этим со своей полки, все ждал, когда же остановится пленка, вспыхнет свет, и страх, так остро ощущавшийся в вагоне, исчезнет.
Утром он проснулся от крика проводницы, которая в голос ругалась срамными мужскими словами. Вокруг уже никого не было. Остался лишь он один.
В довольно уже замызганную сумку, Глеб бережно упаковал купленную на последние деньги черную пару от «Большевички» и скороходовские туфли на тонкой подошве. Колец ему не продали — сказали, что нужен какой-то купон из загса.
Телеграмму о приезде он не послал. Ему почему-то казалось, что Верочка сама догадается и встретит его на перроне. Он хотел увидеть, как она ойкнет, бросится ему на шею, обругает, конечно, но снова крепко обнимет и поцелует. Глеб так размечтался, что при подходе поезда к вокзалу даже бросился к окну. Но Верочки на перроне, конечно, не оказалось, и он расстроился, хотя это было и глупо.
На привокзальной площади Глеб сел в промерзший автобус, доехал до квартирки и долго топтался во дворе, не решаясь войти. И правильно сделал. Потому что во двор, хрустя шинами по снегу, въехала черная «Волга». Из задней двери вышла Верочка, в короткой беличьей шубке, а с другой стороны вначале показались длинные ноги в щегольских остроносых туфлях, потом голова с зализанными назад блестящими черными волосами и, наконец, появился и их хозяин. Это был он — тот самый человек, кто целовал Верочку в аэропорту. Пока водитель доставал из багажника сумки, они весело переговаривались, потом Хозяин (так почему-то Глеб сразу начал называть его про себя) двинулся было в сторону дома, но Верочка начала его о чем-то просить и останавливать, упираясь руками ему в грудь. Она хоть и улыбалась все время, но вела себя неуверенно, украдкой поглядывая по сторонам, будто ощущала присутствие Глеба. Хозяин недолго сопротивлялся, поставил сумки на крыльцо и нагнулся, чтобы поцеловать Верочку. Однако она увернулась со смехом и исчезла за дверью подъезда.
То, что он видел в аэропорту, не было выдумкой его ревности, не было фантазией — все, что ему втолковывали Дим и Лень, все это оказалось правдой. И то, что он видел только что во дворе, было правдой: вон машина, которая поворачивает на улицу, а в ней сидит тот человек. Вон дверь, которая до сих пор раскачивается на сломанной пружине — за ней только что скрылась Верочка. А вон окно — там, за занавесками, Верочка скоро начнет разбирать сумки.
И вот он — прячется в подворотне.
Он вдруг затосковал по бабушке, по ее жестким, шершавым рукам, по теплому боку, к которому прижимался в детстве, по ее грубой ласке, ему одному назначенной. Поглаживая любимого внучка по голове, бабушка обычно приговаривала:
— Мы тебя с Маткой Бозкой не оставим никогда.
Так уж между ними было договорено — бабушка была единственным в его жизни человеком, не отдававшим себе отчета, почему любит именно его, Хлебушка.
Вздрогнув от звука хлопнувшей подъездной двери, Глеб, как перепуганный заяц, бросился вон из подворотни и, миновав раздолбанную телефонную будку со срезанной трубкой, выскочил через сквер и влез в уже отходивший автобус. Через заднее стекло он увидел, как Верочка выглянула в окно и тревожно окинула взглядом двор, но в этот момент автобус нырнул под гору, и прошлое осталось за вершиной холма. Глеб сидел в салоне у задней двери и почти до крови искусал себе руку, чтобы не разрыдаться на виду у пассажиров.
В этом городе все дороги сходились в одной точке, так что через полчаса дымящий черным солярным выхлопом автобус доставил Глеба обратно на станционную площадь, на которую он прибыл сегодняшним недобрым утром из весеннего Питера в одной легкой весенней курточке и ботинках на тонкой микропорке. Все теплые вещи остались в квартирке, ключи от которой лежали в потайном кармане, приделанном мамой на изнанке его рубахи. Они больно упирались острыми бороздками в кожу, прямо напротив сердца.