Литмир - Электронная Библиотека

Рабочий день начальник обычно начинал в своем кабинете, где из письменного стола навсегда были удалены все ящики — иначе внутрь не помещалась бутылка «Перцовой» багрового химического цвета. Поучая Глеба, Андрей Гвидонович неожиданно делал паузу, открывал дверцу в тумбе стола, наклонялся и быстро совершал резкое движение головой, после чего тут же распрямлялся и с торжественным видом клал на стол якобы найденный лист бумаги или карандаш. По ходу этих неоднократных действий глаза начальника наполнялись тягучей бархатной поволокой, взгляд обретал нежность, а нос багровел. Инструктаж никогда не заканчивался, потому что Андрей Гвидонович в какой-то момент замирал, упираясь взглядом в пол, словно его мучал тяжелый немой вопрос, затем набрасывал на плечи светлый габардиновый пиджак и, небрежно кивнув Глебу на прощанье, в мгновение исчезал в глубинах института, точно морской хищник, почуявший на горизонте косяк вкусных рыб.

Через месяц Глеб обжился на новом месте. Перекатывание тяжелых рулонов бумаги быстро привело его фигуру в порядок — вместо мягкого живота неожиданно появились твердые квадратики пресса, совсем как у культуристов, плечи развернулись, а взгляд приобрел правильную мужскую твердость. И это разглядели. Глеба все чаще просили принести бумаги или подвинуть мебель, ну, и еще что-нибудь такое же, очень нужное. За кульманами работали сплошь только женщины, которые в огромных душных залах конструкторского бюро не очень-то стеснялись в поисках прохлады и накидывали халатики на почти обнаженные тела — многое можно заметить, когда перед тобой ненароком распахиваются полы халатика или когда в глубоком вырезе показывается ничем не стесненная грудь.

И вот однажды эта счастливая игра закончилось. Как-то после обеда Глеб вернулся в подвал, и его встретила Светлана, чертежница с четвертого этажа. Спустилась она к нему, конечно же, на спор — но Глеб это понял намного позже, только когда повзрослел, — а тогда от неожиданности даже дышать перестал. Он стоял столбом, не смея пошевелиться, охваченный неведомым до сих пор сладким ужасом.

До конца обеденного перерыва оставалось пятнадцать минут, поэтому девушка была деловита и сосредоточенна. Захлопнула дверь и, подталкивая Глеба в спину, подвела его к стопкам нарезанной бумаги, повернула к себе и медленно расстегнула пуговицы на халате. Глеб не смог зажмуриться или отвернуться — под халатом у нее ничего не было, или, наоборот, — там было все.

Светлана толкнула его на бумагу и, смеясь, спросила о чем-то. А он не расслышал ее слов — точно оглох от неожиданности, — но на всякий случай кивнул.

Светлана была девушкой крупной, и Глеб задыхался под ее тяжестью, а она не отпускала его. Но он так испугался, что ничем не смог ей ответить… Скоро она приподнялась над ним, захохотала и произнесла несколько слов, которыми женщины легко уничтожают мужчин, даже таких маленьких, каким был Глеб. Он понял смысл ее слов и попытался объясниться, но Светлана уже потеряла к нему интерес — она уходила в темноту подвала, презрительно покачивая крутыми белыми бедрами и медленно надевая на ходу свой халатик…

Глеб лежал со спущенными до колен брюками, и ему было безумно холодно в душном и жарком подвале. Он понимал, что случилось нечто ужасное и весть о его позоре уже понеслась по этажам института.

С возрастом Глеб Григорьевич спокойно научился переживать подобные моменты — он знал, что нормальный, просто никогда не умел любить, как кролики. А тогда мальчик Глеб, крадучись, прошмыгнул через железные ворота института, добежал по безлюдным улицам и дворам до дома, влетел в ванную и долго стоял под ледяным душем, пытаясь смыть позор. Потом он упал на кровать и провалился в глубокий сон без сновидений, а к утру у него поднялась температура. Неделю Глеб не вставал с постели, а когда выздоровел, на работу не вернулся…

* * *

Телефонный звонок, перебивший смешные мальчишеские воспоминания, был резким и нахальным. Пока Глеб Григорьевич спускался со второго этажа, телефон протрезвонил чуть ли не семь раз, но когда он поднял трубку, услышал в ней лишь невнятный хрип. Какое-то время металлическое эхо возвращало Глебу Григорьевичу его алеканья, а потом раздались звуки отбоя.

Он подождал немного, но телефон не собирался оживать. Тогда Глеб Григорьевич глянул на часы, затем в окно, где закончился дождь и посветлело, натянул драные дачные джинсы и старую куртку и рванул в ближайший городишко на рынок.

Побродив там среди овощных и фруктовых развалов, Глеб Григорьевич накупил много любимой антоновки, для красоты добавил к ней красных и оранжевых яблок, у пенсионера, сидевшего за ящиком с домашними соленьями, высмотрел банку соленых рыжиков, славно идущих под водочку, и еще, скорее уже от жадности, сторговал у горбоносого унылого азербайджанца арбуз и дыню.

Развлечение вышло на славу.

Он с удивлением отметил, как реагируют на него рыночные торговки, крепко сколоченные, задастые и сисястые, как и положено в России. Они зазывали его к своим прилавкам не только как денежного клиента — их прохладные, острые глаза смотрели на него как-то по-особенному. Женщины эти были не самые счастливые и правильно поняли легкость его поведения. Он, конечно, бы предпочел внимание более молодых и красивых, но из зеркала заднего вида на него смотрел хорошо поживший дядька, которого, чтобы предпочесть, надо было сначала хорошенько узнать, а у молодых на это никогда не хватало времени.

Из-за первой гололедицы на шоссе растянулась дикая пробка, и, чтобы добраться до мясной лавки, Глебу Григорьевичу пришлось огибать ее по знакомым проселочным дорогам. У хозяйки лавки, Риты, женщины до приторности обходительной и услужливой, с быстрыми сметливыми глазками и с волосами, выкрашенными всегда почему-то в бледно-фиолетовый цвет, прикупил три плети правильных свиных ребрышек, которые дома хорошенько прожарил на уличном мангале, а потом дал себе волю.

Тягучая водка из морозилки под накупленную на рынке закуску пошла в охотку, а разговор, без которого питье — не питье, Глеб Григорьевич наладил со своим отражением в зеркале и к концу застолья нашел с ним полное согласие о причинах многих своих неприятностей.

Часа через два обнаружил себя лежащим в задней комнате под теплой дохой, а на полу, рядом, — листок с текстом. Разбирая строчки, написанные кривым, лихорадочным почерком, понял, что читает стихи:

Неверная,
верю,
ты — краешек рая,
который покажется, если узнаю,
когда не откажешь — я в счастье растаю,
потом, умирая, шепну: «Забываю…
Я все забываю,
с тобой я прощаюсь,
я гасну, я таю,
совсем задыхаясь…
Но, в счастье нырнув,
с ним останусь,
я знаю,
и знать буду там,
навсегда исчезая.
Счастливый лежу,
что постиг — оставляю
другим на удачу,
свое отмеряю.
Тебя оставляю с собой —
это знаю…

Он с удивлением и даже некоторым испугом разглядывал листок, потому что не писал стихов давно. Зарекся после случая, который закончил его семейную жизнь.

* * *

Глеб не нуждался в стихах долго, лет до восемнадцати. Дома стихов не водилось, хотя книжек было много — тогда считалось престижным иметь домашнюю библиотеку, и квартира с книжными полками обретала солидный, интеллигентный вид — поэтому за подписными изданиями в красивых переплетах стояли в очередях даже по ночам.

Позже уже, на студенческих вечеринках, он услышал и распробовал Окуджаву, Визбора, Галича, но читать стихи, как что-то совершенно необходимое, начал, только когда влюбился в первый раз — отчаянно и совершенно безответно. Тогда он и первую камеру себе купил, чтобы ее, свою любовь, снимать — всю стипендию грохнул на простенькую «Смену», несмотря на дикий скандал дома.

16
{"b":"980254","o":1}