Литмир - Электронная Библиотека

— Пока вы соберётесь, уже вырастет, — ответил он.

Анна посмотрела на него и засмеялась. Это была её собственная фраза, которой она много лет подгоняла домашних. Я услышал смех, увидел взрослых детей вокруг стола и вспомнил, как когда-то они перебивали её, прося поесть. Воспоминание больше не заслоняло того, что происходило передо мной. Теперь обе картины существовали рядом, и временами от этого соседства становилось легче.

После ужина Руднёв попросил оставить дверь открытой. Слушал приготовления, затем сам вмешался, когда речь зашла о приглашённых, и предложил место, которое никто не собирался ему уступать. Анна возмутилась, он объяснил, что просто проверял, считают ли его ещё участником семьи, дочь принесла ему полотно показать поближе. Разговор затянулся. Я боялся, что он переутомится, но в этот вечер не хотел быть человеком, который первым велит всем разойтись.

Ночью Руднёв позвал меня один раз. Нужно было помочь удобнее сесть: подушки сбились, руки не слушались после долгого дня. Я поправил всё, он поблагодарил и спросил, нашёл ли я трубу.

— Пока нет. Найдём.

— Не покупайте из жалости. Ян вас остановит, если успеет, но лучше и самому иногда думать.

— Я из жалости ничего не покупаю.

— Конечно. Вы только совершенно случайно решили, что астрономия не терпит промедления.

Он говорил без обиды. Я сел возле кровати, и мы ещё некоторое время обсуждали, как отличить хорошую оптику от дорогой. Руднёв знал меньше, чем показывал, зато мог признать это, не считая признание угрозой своему достоинству. Мне бы следовало учиться у него именно этому, а я продолжал надеяться, что достаточно запомнить правильные слова.

* * *

В конце июля принесли письмо, которое доктор ждал несколько месяцев. Один из его корреспондентов сообщал о прочитанных наблюдениях, задавал вопросы о различии крови и просил подробнее описать случаи, на которых основывались наши предположения. Он был осторожен, местами недоверчив, но всё-таки спрашивал. Руднёв перечитал письмо дважды, затем позвал Фёдора и начал искать прежние выписки.

Я помогал раскладывать бумаги. В обычные записи не входило ничего, что объясняло бы мои способности; там были больные, реакции, ошибки, признаки, которые можно было описать без признания в невозможном. Доктор всегда настаивал, что работа не должна целиком зависеть от тайны одного человека. Я соглашался, пока не приходилось отделять эту работу от нашей общей жизни.

Фёдор предложил переписать ответ. Руднёв хотел делать сам, потом увидел, как дрожит перо, и отдал. Диктовал медленно, возвращался к одному предложению, несколько раз велел заменить уверенное слово более осторожным. Я в конце концов спросил, не боится ли он, что после такой осторожности читатель решит, будто мы ничего не нашли.

— Если он решит, что мы доказали больше, чем доказали, будет хуже, — ответил Руднёв. — Особенно если потом попробует перелить кровь больному. Пишем о различиях и наблюдениях, а не о том, что нам хочется увидеть.

Фёдор поднял глаза от листа, дождался конца спора и спросил, оставлять ли последнюю фразу. Доктор извинился перед ним, повторил её целиком и добавил благодарность за внимание. Я сидел рядом без дела и чувствовал себя лишним, пока Руднёв не попросил проверить даты. Даты я мог помнить лучше всех и впервые был рад, что от меня требуется именно такая небольшая помощь.

К вечеру ответ почти закончили. Фёдор ушёл за чистой бумагой, а Руднёв остался смотреть на свои старые записи. На одной странице почерк был мелким, ровным, уверенным. Я заметил, что он положил рядом сегодняшнюю правку и сравнивает не мысль, а буквы.

— Хотите, я всё перепишу? — спросил я.

— Нет. Он уже переписывает. Я просто смотрю.

Руднёв подвинул мне лист, который когда-то считал неудачным: слишком длинное описание, слишком много лишнего. Теперь он собирался его использовать, потому что там подробно сохранилось наблюдение, выпавшее из краткой версии.

— После меня не выбрасывайте черновики сразу, — сказал он. — Но и не храните каждую кляксу только потому, что я её поставил. Сначала разберите. Вместе с человеком, который умеет читать врачебные записи, а не просто скучает по старому доктору.

Я поднял голову. Он видел моё лицо и не стал смягчать сказанное.

— Мне это нужно, Михаил. Я не готовлю вам памятник. Я прошу не потерять то, что может пригодиться другим.

— Мы сами разберём.

— Хорошо. Начнём сами. И всё равно скажите, что поняли.

Я сказал. Он благодарно кивнул, словно разговор касался только хранения бумаг, потом долго укладывал их обратно. Я помогал, а из головы не выходило, что он уже представляет комнату без себя и назначает мне работу в этой комнате.

На другой день принесли трубу. Она принадлежала человеку, который пользовался ею для земли, а не для неба, и была не такой большой, как я ожидал. Ян долго проверял стекло, наводил на крышу в конце улицы, велел мне смотреть и объяснял, куда поворачивать. Я видел дрожащий край печной трубы, слишком близкий и одновременно странно далёкий, и чувствовал детское удовольствие от обычного увеличения. Руднёв стоял возле окна, нетерпеливо дожидаясь своей очереди.

Когда ему передали прибор, он не сразу смог удержать его удобно. Я поддержал локоть, будто так и требовалось по устройству, и доктор позволил. Несколько минут он смотрел на ту же крышу, потом опустил трубу и сказал, что она годится. Ян уточнил, что для наблюдения нужно будет устроить опору. Кочетов, слышавший разговор, сразу начал предлагать деревянную.

Они спорили о креплении до обеда. Анна велела убрать прибор со стола, чтобы можно было поставить еду. Я молча смотрел, как Руднёв объясняет Кочетову, где именно труба должна поворачиваться, и старался не думать, что раньше держал бы её без чужих рук.

* * *

Тем временем. Санкт-Петербург, лето 1835 года

В столице утвердили новый университетский устав. Он менял порядок управления, усиливал положение попечителей учебных округов и заставлял университетскую жизнь соотноситься с административной властью теснее, чем прежде. Текст читали по-разному: чиновник искал границы полномочий, профессор — порядок утверждения, студент узнавал лишь ту часть, которая могла коснуться его ближайшего года.

На медицинском занятии молодой слушатель задавал вопрос о наблюдении, которое не совпадало с прочитанным. Преподаватель мог рассердиться на тон, мог признать, что случай следует разобрать, мог отложить спор до конца лекции. Ни один устав не устранял этого короткого промежутка между привычным объяснением и фактом, который мешал ему остаться удобным. В нём по-прежнему начиналась работа знания.

Врачи переписывались, сообщали случаи, сомневались в чужих выводах. От некоторых корреспондентов приходили только аккуратные мнения, от других — слишком смелые обещания. Далёкий Омск не стоял вне этой переписки: имя старого военного врача можно было встретить на конверте, а его осторожную фразу — переписать в выписку. Руднёв не знал, сколько раз его письмо будет прочитано и кем. Он лишь старался оставить в нём то, чему мог отвечать собственной памятью.

* * *

Август оказался щедрым на хорошие дни. Я запомнил их особенно крепко: доктор ходил до ворот, один раз спорил с Анной стоя и не заметил этого, пока она сама не велела сесть; смеялся над письмом Тимофея; разбирал принесённую Яном заметку, забыв о времени. Иногда мне казалось, что весенние страхи были преувеличены и зима просто истощила его больше обычного.

Потом он пропускал ужин, потому что не мог дойти до кухни. Я относил еду в комнату, возвращался и старался говорить прежним голосом. Дом уже научился не расспрашивать меня сразу. Анна спрашивала позже, когда никто не слышал, а Кочетов на следующее утро заходил поправить что-нибудь, что вовсе не нуждалось в ремонте.

Однажды доктор заметил это и попросил Кочетова принести работу действительно полезную. Тот явился с маленьким ящиком для бумаг: крышка не закрывалась, петля просела. Они долго обсуждали устройство, потом Руднёв помогал держать дерево, пока Кочетов менял крепление. Я вошёл и застал их с опилками на одеяле. Хотел немедленно прекратить, но доктор посмотрел на меня раньше, чем я заговорил.

37
{"b":"979864","o":1}