Меня так воспитали, и я уже не думаю, что это можно исправить. Кронос говорил, что я должна быть неуязвимой, что нельзя позволять ни одной эмоции вырваться наружу. Что я должна отсечь от себя весь мир и сосредоточиться только на себе, на важных вещах, на том, что действительно имеет значение. Мне никогда не позволяли плакать, потому что сильная женщина вроде меня не может ныть.
Неуязвимая. Никаких эмоций. Веселье — пустая трата времени. Ты мужчина.
Меня учили, что я должна быть только сильной и холодной. Безжалостной. Умной. И больше ничем.
Я знаю, что со мной не слишком приятно проводить время.
Когда я снова смотрю на Психею, то уже собираюсь попрощаться первой. Гордость велит уйти раньше неё, чтобы не дать ей возможности отвергнуть меня.
Но она наклоняется вперёд и снова меня целует. На этот раз не страстно и грубо, как в первый. Это мягкий, нежный поцелуй, который длится дольше предыдущего. Она уверенно двигает губами, слегка прикусывает мою нижнюю и удерживает равновесие, прижав ладонь к моему бедру.
По позвоночнику проходит дрожь, и мне требуется вся сила воли, чтобы не застонать как отчаявшаяся идиотка.
Она едва отстраняется, но не перестаёт смотреть мне в глаза.
— У тебя серьёзные проблемы с тем, чтобы целовать людей, — бормочу я.
— Это был единственный способ заставить тебя улыбнуться, бука.
— Я не…
Я подношу руки ко рту, касаясь губ, словно иначе не могу их почувствовать. И правда — я улыбаюсь. Осознание этого заставляет меня вспыхнуть, щёки начинают гореть.
— После первого поцелуя ты тоже улыбалась. Я решила, что единственный способ снова увидеть твою улыбку — поцеловать тебя ещё раз.
— Ты самоуверенная.
— Ты мной одержима, — повторяет она ту же фразу, которую бросила мне совсем недавно, с тем же двусмысленным тоном и наглой ухмылкой.
— Это ты первая меня поцеловала. Дважды, — напоминаю я.
— Не обольщайся, Афина Лайвли.
— То есть ты со всеми так?
— А если да?
Меня накрывает приступ ревности, и я остаюсь хватать ртом воздух как полная идиотка. У меня нет никаких причин так себя чувствовать, мы только что познакомились. Да и вообще, я не дала ей ни единого повода хотеть оставаться здесь со мной.
Неуверенность обрушивается с привычной силой, чтобы испортить ещё один момент моей жизни. Знакомый ледяной холод разливается по телу, когда недовольство собой заставляет меня прятаться от чужих глаз.
Если отступить и ничего не показать, никто не узнает, какая ты на самом деле. Лучше оставаться загадкой, неприступной стеной, за которую невозможно заглянуть, даже если попытаться вскарабкаться наверх.
— Тебе лучше вернуться на танцпол и повеселиться, — говорю я холодным тоном. Тем самым, который годами училась доводить до совершенства. Само воплощение безразличия. — У меня есть дела.
Психея приподнимает бровь, но не настаивает. Снова увеличивает расстояние между нами, слегка пошатываясь на каблуках. Открывает рот — не знаю, чтобы сказать, что ушла бы и без моего приглашения, или что-нибудь ещё.
Её спасает другая сотрудница Афродиты. Имени я не помню, но она очень красивая и хватает Психею за талию в слишком уж интимном объятии.
— Ты куда пропала? Возвращайся к нам! — кричит она.
Психея позволяет увести себя, но глаз с меня не сводит. К счастью, толпа поглощает их, и синий парик исчезает из виду.
Я остаюсь сидеть так долго, что успеваю насчитать четыре разные песни. Неподвижно смотрю на сжатую в кулак руку, лежащую на стойке. Пока прямо перед моим носом не появляются пальцы Имероса, двигающиеся из стороны в сторону и возвращающие меня в реальность.
Я вздрагиваю.
— Она спрашивала о тебе, знаешь?
— Что? Кто?
Он кивает в сторону танцпола.
— Психея. В первый вечер, когда выступала.
Я замираю.
— Ага.
Он ухмыляется.
— Не хочешь узнать подробности?
— Только если сам хочешь рассказать. Мне всё равно.
— Ладно-а-а, — тянет он и собирается уйти.
— Что она спрашивала? И что ты ей ответил? — выпаливаю так быстро, будто не хочу, чтобы он разобрал ни слова.
Он возвращается, наклоняется к стойке и несколько секунд наблюдает за веселящейся толпой.
— Она спросила про трёх братьев и сестру Афродиты. Я объяснил, что вы всегда сидите за своим обычным столиком. Вообще-то она и сама уже догадалась, кто вы, пока наблюдала за вами.
— И…
— Задала по одному вопросу о каждом. А на следующий вечер вернулась с вопросом только о тебе.
Я хватаю стакан и осушаю его.
— А.
— И на следующий вечер тоже.
— Да скажешь ты наконец, какого хрена она спрашивала?
Имерос смотрит, как я с силой ставлю стакан на стойку, и с совершенно невозмутимым видом забирает его.
— Она спросила, какая ты вообще.
— И какой «вообще» ты меня описал?
Он на секунду задумывается.
— Ну… очень закрытая, отстранённая, к тебе непросто подойти. Самая серьёзная из всех вас, это точно. Предана работе и ненавистница мужчин номер один.
Я жду, но он больше ничего не добавляет. Жду, пока к горлу не подкатывает желчь.
— И всё? — шепчу я.
— М-м?
— Ты больше ничего ей обо мне не сказал? Это всё, что я из себя представляю?
Он отстраняется. Я перегнула с тоном, сама слышу, насколько разозлилась. Хочется успокоить его и сказать, что злюсь не на него, а на себя. Но это бессмысленно, а показывать себя настолько уязвимой я ненавижу.
Я выдавливаю улыбку. Ту самую, которой научилась: почти неподвижную, едва заметную, вежливую и холодную.
— Спасибо. До завтра.
Я сбегаю из клуба, всё ещё слыша за спиной голос Имероса, который меня зовёт. Всё тело кипит от злости. К этому чувству я привыкла, но каждый раз оно всё равно парализует меня и отключает мозг. Любую эмоцию я ощущаю ярко, но со злостью всё иначе. Она словно усилена во много раз: если остальные чувства — слабые огоньки, тихо потрескивающие внутри, то моя ярость — пожар, который разрастается с каждой секундой.
Я быстро иду, пытаясь привести мысли в порядок. Иду без цели и в конце концов оказываюсь на пляже. Туфли проваливаются в песок, заставляя меня выругаться, поэтому я снимаю их и швыряю в сторону. Плевать, если потеряются.
У самой воды я опускаюсь на колени и прижимаю ладони к земле, позволяя прохладной воде намочить их. С закрытыми глазами смачиваю сгибы локтей и шею сзади.
Имерос не виноват.
Я не могу злиться на него за то, что он видит меня именно такой и именно так описывает. В конце концов, это я сама кажусь холодной, отстранённой и неприступной. Так меня воспитали, такой меня научили быть. После стольких лет измениться трудно.
Просто… мне хочется быть чем-то большим. Хочется обладать столькими качествами, которые я вижу в братьях и сестре. Хочется не впадать в панику рядом с людьми, не закрываться в себе из-за того, что я кажусь себе неинтересной, неостроумной и вообще не тем человеком, с которым приятно разговаривать.
Краем глаза я замечаю слева две ракушки. У одной отколот кусочек, но я всё равно её подбираю. Чуть дальше лежит ещё одна.
Я верчу их в руках, вспоминая ту игру, которую Афродита предложила мне, когда мы были младше. Я больше ни разу её не повторяла: отчасти потому, что мне нравилось делать это вместе с ней, а отчасти потому, что я перестала желать того, чего, как заранее знаю, у меня никогда не будет.
Но сегодня ночью всё иначе. На груди лежит тяжесть, а голову переполняют навязчивые мысли. Мне нужно хоть чем-нибудь отвлечься. Чем угодно.
Я беру первую ракушку и наполняю влажным песком.
— Я хочу уметь так же легко заводить друзей, как Афродита, — бормочу я и ставлю её у самой кромки воды, в песок.
Наполняю вторую, подношу к губам, словно желание нужно прошептать именно ей и услышать его должна только она.
— Я хочу быть такой же смешной, как Гермес, с его чувством юмора, от которого все всегда смеются.
Третья.
— Я хочу… — Я замолкаю. — Я хочу такой же харизмы, как у Хайдеса. Такой, из-за которой люди не думают, что от тебя нужно держаться подальше, а наоборот хотят узнать тебя поближе, потому что чувствуют: за суровой оболочкой скрывается что-то интересное.