Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Нет, — сказал Морозов. — Я на вашем месте подошёл бы к человеку и спросил. И только выслушав ответ, сел бы писать.

— Я спрашивал. Вы отвечали «контузия».

Тут крыть было нечем, и Морозов не стал.

— Хорошо, — сказал он, поднимаясь. — Тогда договоримся так. Мы дело сделаем, а после я вам дам ответ, который вас удовлетворит. Не сегодня. Но дам.

Он сказал это и по дороге к двери подумал, что дать такой ответ ему нечем — разве что тем, что лежит завёрнутое в тряпицу и светится в темноте. И что человек, которому он это покажет, напишет второй рапорт, и не о контузии.

Мишку Гущина нашли на четвёртый день после этого разговора, и нашли не сыском, а терпением.

Помогло, впрочем, и другое. На третий день Стеша прислала мальчишку с запиской в три строки: «Про твоего трубочиста спрашивают. Не наши. Двое, ходят по номерам с Выборгской стороны, сулят пять рублей за указание. Поспеши».

Морозов прочёл записку дважды и понял, что часы, которые он слышал в кабинете Вельяминова, идут быстрее, чем ему казалось. По городу ходили двое и искали того же человека, что и он, — с той разницей, что им не нужно было ни постановления, ни понятых, ни повода для ареста.

— Пять рублей за указание, — сказал Дроботов, прочитав. — Щедро-с. Мы, казённые, за такие сведения даём полтинник и обещание не трогать до Пасхи.

— Оттого они и находят быстрее, — сказал Морозов. — Кузьма Игнатьевич, бросайте всё прочее. Выборгская сторона, все номера подряд, начиная от Сампсониевского. И не спрашивайте по приметам — спрашивайте, кто въехал в понедельник или во вторник и платил вперёд.

Дроботов, обходя меблированные комнаты по спискам, где сдают без прописки, к концу вторых суток дошёл до Выборгской стороны, до дома купца Мосягина у Сампсониевского, где хозяйка держала восемь номеров и особой строгостью не отличалась. Хозяйка приметы выслушала и опознала жильца из шестого номера: живёт с прошлой недели, назвался Гущиным Михайлой, аккуратный, тихий, платит вперёд, из дому почти не выходит.

Брали его утром, тихо и правильно: Дроботов с двумя городовыми — с чёрного хода, Морозов — с парадного.

Гущин не бежал и не дрался. Он открыл на стук сам, в жилете и без сапог, посмотрел на Морозова, на городовых за его спиной — и сел на кровать, ссутулившись, как садится человек, для которого главное уже случилось.

— Долго вы, — сказал он.

И Морозов, шагнув в комнату, отметил про себя три вещи разом.

Первая: окно в номере было завешено одеялом среди бела дня. Вторая: у двери, прислонённая к косяку так, чтобы падала под руку, стояла железная кочерга — не хозяйская, кочерги в номерах не держат, эту принесли. И третья, главная: сказано было «долго вы» — с облегчением. Так говорят не полиции. Так говорят полиции, когда неделю ждали не её.

— Кого ждал, Михайла? — спросил Морозов.

Гущин поднял на него глаза, и в них плескался чистый, разведённый водой страх.

— Никого, — сказал он. — Спал я.

— С кочергой у двери и с завешенным окном.

— Ветром дует, — сказал Гущин.

Комнату обыскали при понятых. Взяли: узел с бельём; лайковые перчатки, две пары; склянку из-под одеколона; двадцать три рубля с мелочью; аптечный пузырёк с остатками бесцветной жидкости — впоследствии Штейн подтвердил хлорал; и жестянку из-под монпансье, а в жестянке, завёрнутая в тряпицу, — медная застёжка старой работы, с оленьей мордой по ободку.

Дроботов, увидев её, крякнул.

— Из-за этого? — спросил он с искренним, почти обиженным недоумением, разглядывая медяшку на ладони у Морозова. — Двое покойников и дитё в больнице — из-за этого? Да ей красная цена — рубль, и то ежели пьяному продавать.

— Ярыгин двенадцать давал, — сказал Морозов.

— Ярыгин, ваше высокоблагородие, за прошлогодний снег двенадцать даст, у него натура такая. — Дроботов покачал головой. — Не-ет. Тут дело не в цене. Тут кому-то она нужна дороже денег, а такое, я вам скажу, страшнее всякого золота. За золото человек убьёт и успокоится. А за это, — он кивнул на застёжку, — за это будут ходить, покуда не соберут.

Морозов посмотрел на него с уважением: старый надзиратель, ничего не знавший ни про списки, ни про свет, ни про сибирские бугры, за одну минуту дошёл до самой сути дела.

Морозов взял её в руки — при понятых, при Дроботове, при свете дня.

Ничего.

Он подержал её на ладони, повертел. Тяжёлая, тёмная, тёплая от того, что лежала за пазухой у сидевшего в комнате человека, — и всё. Никакого света, никакого дыхания. При дневном свете он и не ждал его увидеть, но всё же, всё же...

— Опись, — сказал он ровно, кладя застёжку на стол. — Предмет медный, литой, длиною три вершка, с изображением звериной морды. Обнаружен в жестяной коробке.

Вечером, у себя, он развернул тряпицу в темноте, при потушенной лампе.

Застёжка светилась. Ровно, сильно, зелёным, дыша, — точно как было записано у Ольги Дмитриевны её аккуратным почерком: «горит ровно, сильно, при мне не гасла».

Морозов сидел в темноте и смотрел на неё долго. Потом сделал то, чего не делал ни разу за четыре месяца: взял её в руку и подержал.

Ничего не произошло. Медь была медью — гладкой, прохладной, чуть шершавой по ободку, где шёл олений глаз. Он ждал — сам не зная чего: тепла, о котором говорил Севастьянов, тяжести, голоса, чего угодно. Вещь молчала. Она просто светилась в темноте, как светится гнилушка, и была совершенно, оскорбительно равнодушна к тому, что за неё убили двоих.

Вот из-за чего умерли двое. Из-за куска меди с оленьей мордой, который в этом городе видят двое: он и покойница. Из-за вещи, которую нельзя предъявить, объяснить, оценить, — за которую нельзя даже назначить цену, потому что цена её известна только тем, кто её собирает.

Он завернул застёжку обратно и до утра думал не о ней, а о завтрашнем допросе.

Потому что дело, при всей его законченности, не сходилось.

Оно не сходилось в одном месте, и место это было крупное. Мишка Гущин, трубочист двадцати шести лет от роду, второй год в артели, — откуда он вообще узнал, что в чулане у переплётчика с Песков лежит эта медяшка? Не увидел: свет он не видит, иначе не сидел бы полгода в трубах. Не украл случайно: он приходил трижды и трижды предлагал деньги. Значит, ему сказали. Кто-то сказал ему: у переплётчика Гурьянова на Слоновой есть вещь, ступай и купи.

А кто мог знать?

Морозов открыл тетрадь и переписал в столбик всё, что имел.

Первое: список Ольги Дмитриевны, где переплётчик стоит двадцать девятым. Список хранился у старухи в Гавани, а копия — у самой Верейской, и обе не гуляли по рукам.

Второе: девять записок Гарина, отнесённых за полгода в условленное место. Гарин писал со слов Ольги Дмитриевны — про вещи, которые она видела. Записки ушли к собирателям.

Третье, и вот тут карандаш у Морозова остановился: у Гущина в комнате не нашлось ни рубля лишнего сверх двадцати трёх и ни одной бумажки. Ни записки, ни адреса, ничего. А перчатки и одеколон он покупал в декабре, когда, по всем расчётам, ещё не имел от застёжки ни копейки.

Стало быть, платили ему раньше. Стало быть, он и есть тот, кому платят.

Морозов отложил карандаш и посмотрел в тёмное окно.

Схема повторялась в третий раз, и в третий раз одинаково. Гриша Лоскутов, приказчик у закладчика: пиши, что приняли, вот тебе двадцать рублей. Кирилл Гарин, при вдове инженера: записывай, что она говорит о вещах, двадцать рублей серебром. И вот теперь — Михайла Гущин, трубочист, ходящий по чужим чердакам и печам всего квартала: человек, который бывает в каждом доме, видит каждую кладовку и знает, кто чем живёт.

Идеальный глаз. Дешёвый, незаметный и с законным правом входа.

Морозов подумал об этом отдельно, и мысль вышла холодная. Трубочист входит в дом по закону — дважды в год, по домовладельческому положению, и никто ему не удивляется. Он поднимается на чердак, спускается в кухню, стоит у печи в комнате, где хозяева при нём разговаривают, как разговаривают при мебели. Он видит кладовки, сундуки, божницы, полки в чуланах. В городе, где вещи лежат по чужим комодам и никто не знает, что на них охотятся, трубочист — лучшая ищейка из всех, какие можно нанять за двадцать рублей в месяц.

7
{"b":"978901","o":1}