Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Раз ударили — и всё?

— И всё. И заметьте, милостивый государь: она стояла к нему лицом, вплотную. Ближе, чем стоят к чужому. — Штейн накрыл тело простынёй и снял очки. — Ещё: под ногтями пусто, руки целы, не оборонялась. Час смерти — от пяти до шести пополудни. И последнее, за что мне никто не заплатит: она была здорова, крепка и, судя по всему, собиралась жить лет до восьмидесяти. Я это говорю не для протокола. Я это говорю, чтобы вы не расслаблялись.

Квартиру на Съездовской Морозов взял в тот же день — и вошёл в неё уже зная, что найдёт беспорядок. Не знал он только, какого рода.

Беспорядок был двойной, и Морозов, постояв в дверях кабинета, разделил его на два слоя, как разделяют смытые чернила.

Слой первый: ящики бюро выдвинуты, бумаги на полу веером, шкатулка с деньгами взломана и пуста, серебро из буфета сгребено в скатерть и брошено тут же, в коридоре, — грабитель, стало быть, спугнут. Всё как надо. Всё аккуратно неправдоподобно: спугнутый вор не бросает узел с серебром посреди прихожей, он бросает его во дворе, за воротами, где до него доходит, что бежать с узлом глупо.

Слой второй читался под первым, если смотреть не на разбросанное, а на само жильё. Книжный шкаф: книги вынуты и поставлены обратно — не тем порядком, но поставлены, а не свалены. Задняя стенка комода отодвинута и придвинута. Обивка кресел прощупана по швам — где ткань подпорота, там подпорото ровно, ножичком, вдоль шва. Половицы у окна отжаты и опущены. Иконный киот снят со стены и повешен назад.

— Что скажете, Кузьма Игнатьевич?

Дроботов, походив, сказал с чувством:

— Тут двое работали, ваше высокоблагородие. Один — дурак с топором, для виду. А другой... — он поскрёб в бороде, — а другого я по молодости встречал, когда фальшивомонетчиков брали. Так ищут не деньги. Так ищут бумагу.

— Или маленькую вещь. — Морозов оглядел кабинет. — Только вот вам загвоздка. Слой этот второй — он ведь не сегодняшний.

Он показал: на полке, откуда вынимали книги, пыль легла заново, тонко, ровно, но легла — не за сутки. На отжатых половицах у окна свежий сор от блинов, натоптанный за неделю. Обшаривали квартиру не после убийства и не вчера — а раньше, недели за две-три, и тщательно. Хозяйка, надо думать, всё это видела и молчала. Приборку не делала, чтобы не спугнуть? Или боялась трогать?

— Значит, ищут давно, — сказал Дроботов. — Не нашли. И зарезали.

— Хуже, — сказал Морозов. — Ищут давно, не нашли, зарезали — и, судя по этому вот, — он кивнул на веер бумаг, — сегодня приходили снова. Уже после. Стало быть, то, что они взяли на льду, их не удовлетворило.

И ещё одно Морозов сделал в этой квартире — под конец, отослав Дроботова опрашивать соседей и притворив за ним дверь.

Он прошёл все семь комнат в темноте, задёрнув шторы, — медленно, глядя вбок и вверх, как научился глядеть за эти месяцы. Он ждал многого: женщина полгода носила на себе живую вещь, спала при ней, сидела с ней у окна; след должен был лежать на её жилье, как копоть на потолке у печника.

Следа не было почти нигде.

Одна-единственная точка отозвалась ему во всей квартире: спальня, изголовье кровати, слабое пятнышко с ноготь — там, где вещь, надо думать, лежала ночами на подушке или под ней. И всё. Ни в кабинете, ни в гостиной, ни на бюро, ни у киота — чисто.

Морозов постоял, соображая. Выходило, что медальон она из спальни почти не выносила, а на сеанс к генеральше надела, стало быть, в виде исключения. И выходило второе, важнее: та вещь, которую полгода искали в этих стенах, — вещь, ради которой отжимали половицы и подпарывали кресла, — здесь никогда и не лежала. Иначе он увидел бы след.

Искали не медальон. Медальон висел у неё на шее, его взяли на льду двумя пальцами. Искали что-то другое.

Прислуга дала картину дома.

Кухарка Фёкла, глухая на левое ухо, показала мало и всё про еду. Горничная Дуняша — двадцати лет, зарёванная, ловкая на язык — оказалась свидетельницей золотой, из тех, что видят всё и понимают половину, а вторую половину честно пересказывают дословно.

Барыня с осени переменилась. Стала бояться. Спала при свете. Дважды переносила вещи: осенью — «шкатулочку» из бюро в спальню, а в декабре — вовсе из дому. Куда, Дуняша не знала: барыня взяла муфту и уехала одна, вернулась налегке.

— Барыня чего боялась, Дуняша?

— Людей боялась, ваше высокоблагородие. Которые ходили. — Горничная шмыгнула носом. — С осени к ним ходить стали. Не гости — не пущали их барыня. Придёт человек, спросит Ольгу Дмитриевну, они в щёлку глянут и мне: скажи, что нету дома. Один раз сами вышли — говорили с господином на лестнице долго, вернулись белые. Я спрашиваю: барыня, кто это? А они: это, Дуняша, покупатели. У меня, говорят, покупают то, чего я не продаю.

Морозов записал фразу дословно.

— А в декабре, когда барыня возила вещи из дому, — как это было?

— А так и было-с: с утра встали, сами шкатулочку убрали в муфту — я в дверях стояла, видала, — велели извозчика не брать и ушли. Часа три их не было. Вернулись — руки пустые, и с лица будто полегчало им. Я спрашиваю: барыня, вы у родни были? А они смеются: у родни, Дуняша, у самой надёжной. — Горничная всхлипнула. — Только родни-то у них, окромя Ильи Гаврилыча, и не было никого.

— Что за шкатулочка?

— Махонькая. С ладонь. Чёрная, с костью по крышке. Барыня в ней бумаги держали, я один раз видала: тетрадка ихняя там лежала, в клеёнке.

— Тетрадка? — переспросил Морозов, и голос у него не дрогнул только по старой выучке. — Какая тетрадка?

— Обыкновенная. Барыня в ней писали. — Дуняша задумалась. — Не письма, не счёты. Сядут вечером и пишут — то одну строчку, то две, и опять уберут. Я раз спросила: барыня, вы записки ведёте? А они говорят: веду, Дуняша. Список. Чтоб, говорят, кто после меня будет, знал, где что лежит.

— А в четверг, седьмого, как было? По часам.

По часам вышло так. Днём барыня была дома, никуда не собиралась, велела к семи ставить самовар — ждала племянника, Илью Гавриловича, тот бывал по четвергам. В пятом часу принесли письмо. Не почтой — мальчишка с улицы отдал дворнику, дворник — Дуняше, Дуняша — барыне. Барыня письмо прочла в кабинете, у окна. Потом сделалась «нехорошая»: белая, скорая. Велела подать шубку, шляпку, ботики. Дуняша спросила, не позвать ли извозчика — барыня сказала: не надо, тут близко, я пешком, скорее выйдет. И ушла в начале шестого. Одна.

— Письмо где?

— Ой, ваше высокоблагородие... Они его при мне и сожгли-с. В печке-с. Как прочли — сразу и сунули. Я ещё подумала: письма-то жгут, когда от них худо.

— На конверте что было?

— А конверта не было, — сказала Дуняша. — Бумажка, вчетверо сложена, и всё.

Морозов помолчал. Картина складывалась простая и оттого мерзкая: женщину, полгода сидевшую взаперти, выманили из дому одной запиской. Значит, в записке было то, ради чего она забыла страх, отменила самовар и пошла в темноте по льду одна, торопясь. Не деньги. Деньги в записке никого не гонят на лёд бегом.

Круг Морозов очертил к вечеру, и круг вышел неширокий.

**Илья Гаврилович Ястребов**, племянник покойного мужа, единственный наследник. Тридцать два года, служит в правлении общества взаимного кредита, живёт не по средствам — но живёт, что важно: у людей, живущих не по средствам, всегда есть долги, а у долгов — сроки. Явился по вызову назавтра, сел, посмотрел на Морозова красными глазами и сказал: «Я знаю, что вы обязаны меня подозревать. Спрашивайте». Наследство, по его словам, вышло невелико: квартира да проценты, тысяч на сорок. Про седьмое показал: был на службе до шести, потом заезжал в цветочный, потом к тётке — и застал у ворот городового и Дуняшу в истерике. Служба алиби подтверждала не полностью: до шести за конторкой его видели, но контора была в двух шагах от Тучкова моста, а тётку убили между пятью и шестью.

Долги у него, впрочем, обнаружились немедленно, и немалые: две тысячи с лишком, срочные, по векселям, из тех, что не отсрочивают. О тётке же он говорил так, как не говорят о дойной корове:

3
{"b":"978900","o":1}