Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Графин и стакан — опечатать и со мной, — сказал он. — В опись: изъято для исследования.

— Наливку-то? — искренне удивился Дроботов. — Александр Петрович, помилуйте, кто ж наливку исследует. Её пьют-с.

— Вот и посмотрим, что он пил.

Морозов начал, как всегда, с двери.

Замок врезной, тяжёлый, ключ так и торчал в скважине с внутренней стороны — его не тронули, когда ломали, полотно высадили из коробки. Морозов присел, осмотрел ключ, не касаясь: бородка тёртая, потемневшая от лет, а по самому краю — свежие светлые царапины, тонкие, как волос. Он зафиксировал это машинально, как фиксировал всё, — в общий ящик, разберём позже, — окликнул городового и велел ключ с замком, как есть, вынуть при понятых и приобщить.

— И замок туда же? — Дроботов посмотрел на него, как смотрят на человека, который солит чай. — Наливка, замок... Александр Петрович, у нас на вещественные один шкап, и тот сторож дровами занял.

— Потеснится, — сказал Морозов.

Затем он перешёл к окну. Рама двойная, зимняя, заклеена по-хозяйски бумагой, щеколда опущена, на подоконнике пыль лежала ровно, как снег в поле. Третий этаж, под окном отвес — ни карниза, ни трубы.

— Печь топлена? — спросил он.

— Вьюшка закрыта-с, — с готовностью отозвался Лоскутов. — Труба узкая, туда и кошке тесно.

— А вы, я вижу, уже прикидывали, — сказал Морозов, не оборачиваясь.

Лоскутов сзади тихонько хихикнул — виновато, услужливо:

— Так ведь два дня все только про то и говорят-с. Дверь заперта, окно заперто. Стало быть, Богу душу отдал, больше некому-с.

— Ключи от квартиры у кого были? — спросил Морозов, обходя приёмную.

— Один-с, — Лоскутов сложил руки на животе. — У Аристарха Кузьмича. Они второго не заводили, недоверчивы были-с. Я поутру приходил — они мне сами отпирали. И запирались за каждым посетителем, такой порядок-с.

— А в кассу кто имел доступ?

— В кассу — только они-с. Мне — размен на конторке, для мелких выдач. Большие деньги хозяин при себе держал, при мне из кассы брал, счёту не показывая. — Лоскутов вздохнул с приличествующей скорбью. — Недоверчивы были-с. Оттого и жили одиноко: супруга их который год отдельно проживает, на Боровой. Характер-с.

— Пил он с кем? — Морозов кивнул на графин.

— Наливочку? Больше в одиночестве-с. Разве гость какой из уважаемых... — Лоскутов запнулся на четверть секунды — Морозов запинку взял на карандаш — и договорил ровно: — Только в последние дни гостей не было-с. При мне-с.

— А не при вас?

— Не могу знать-с, — сказал Лоскутов, глядя чистыми глазами, — не при мне-с.

Ответ был безупречный, как новый гривенник. Морозов такие ответы не любил: у честных людей ответы обычно мятые.

Касса — железная шкатулка в конторке — была пуста, если не считать медной мелочи в углу. Морозов раскрыл залоговые книги. Почерков в них было два: круглый, ленивый — хозяйский, и мелкий, ровный, чистенький — приказчицкий. Записи шли густо: шуба енотовая, самовар, ризы серебряные, портсигар... Он листал назад от последнего дня и на записи недельной давности остановился.

«Принято отъ С-ва въ закладъ: предметъ каменный, старой работы. Оцѣнка по соглашенію».

Оценка по соглашению — и цифра, от которой у него дрогнула бровь: за такие деньги на этой улице можно было заложить полдома. Ни в описи вещей, ни на полках предмета каменного старой работы не значилось.

— Это что за запись? — Морозов развернул книгу к Лоскутову.

Тот заморгал:

— Не могу знать-с. Рука хозяйская. Аристарх Кузьмич, случалось, принимали сами, без меня, вечерами-с. Меня отсылали-с.

— Часто отсылал?

— В последний месяц — почитай, каждую неделю-с.

Хранилище было тут же, в хозяйской комнате: шкаф и полки за суконной занавеской. Морозов отдёрнул занавеску — и остановился.

Полки как полки: узлы, футляры, самовар с ярлыком. А одна — по правую руку, на уровне груди — пустая. И она светилась.

Не отблеском, не пылью в косом луче. Она светилась так, как светился давеча дверной косяк в его комнате, только ярче — сильным, ровным, зеленоватым светом, лежавшим на досках длинным пятном, будто вещь, стоявшая здесь, пропитала дерево. По краю пятна свет был смазан: брали торопливо, тащили на себя.

Морозов стоял и смотрел. Свет не мигал и не думал исчезать.

— Ваше высокоблагородие? — окликнул сзади Дроботов. — Вы чего там углядели?

— Пыль, — сказал Морозов ровно. — Пыли нет. На всех полках есть, на этой нет. Стояло что-то — и взяли.

— Знамо, взяли, — согласился Дроботов, подходя. — Касса пустая, полка пустая. Только вот дверь-то, Александр Петрович, заперта была. Изнутри-с. Вещи — они ведь через замочную скважину не ходят.

— Не ходят, — сказал Морозов.

Он опустил занавеску, и сквозь редкое сукно ему ещё с полминуты было видно, как на пустой полке ровно, никуда не торопясь, горит след вещи, которой здесь больше не было.

Глава 3

Покойницкая при больнице встретила их холодом, карболкой и голосом, который Морозов услышал ещё с лестницы:

— ...и передайте его превосходительству, что раньше пятницы бумаги не будет, потому что писать её некому, а те, кому есть, заняты де-лом!

Голос принадлежал сухому старику в клеёнчатом фартуке поверх сюртука — прозектору Штейну, Эмилию Карловичу, как отрекомендовал его шёпотом Дроботов, прибавив от себя: «Жёлчный немец, но покойника уважает». Штейн выпроводил больничного писаря, оглядел вошедших поверх очков и осведомился тоном, каким спрашивают «что вам угодно» у половых:

— Полиция? По Пыжову? Бумага будет в пятницу.

— Бумага мне не нужна, — сказал Морозов. — Мне нужно тело.

Штейн снял очки, протёр их фартуком и посмотрел уже внимательно.

— Любопытно, — сказал он. — Пятнадцать лет здесь служу. Полиции всегда нужна бумага. Тело им не нужно никогда. Кто вы такой?

— Морозов. Чиновник для поручений, из новых.

— Оно и видно, что из новых. Идёмте, пока не передумали.

Пыжов лежал на цинковом столе — большой, грузный, с лицом спокойным до обидного. Штейн откинул простыню движением лектора, открывающего доску.

— Извольте. Мужчина за пятьдесят, полнокровный, упитанный. Наружных повреждений нет. Знаков борьбы нет. Странгуляционной борозды нет, и не ищите, я смотрел. Доктор, выезжавший на место, написал «паралич сердца» — и знаете что? Я вскрывал. Formally он прав.

— А не формально?

Штейн помолчал, глядя на покойника с личной, застарелой неприязнью — не к нему, понял Морозов, а к формулировке.

— Не формально, милостивый государь, у этого паралича сердца — сердце как у молодого быка. Я такие сердца у ломовых извозчиков вижу, которые до восьмидесяти живут и помирают от водки, а не от сердца. Оно остановилось — это факт. Отчего остановилось — вот вопрос, которого мне никто не задал. Доктору на месте было холодно, приставу было некогда, а покойник, по своему обыкновению, промолчал.

— Я задаю, — сказал Морозов. — Отчего?

— Не знаю, — с видимым удовольствием сказал Штейн. — Впервые за год слышу вопрос, на который приятно ответить «не знаю». Содержимое желудка я, разумеется, сохранил — привычка, за которую меня здесь считают чудаком. Наливка, хлеб, рыба. И горечь. Слабая, но горечь, которой там быть не должно.

Морозов поставил на цинковый край опечатанный графин.

— Вишнёвая, из его комнаты. Понюхайте дно.

Штейн понюхал — раз, другой, — и лицо его сделалось таким, какое бывает у человека, встретившего старого врага в приличном обществе.

— Так-так, — сказал он. — Так-так-так. Обещать ничего не обещаю, исследование займёт время, реактивы у нас казённые, то есть их нет... но горечь я эту, кажется, знаю в лицо. Если это то, о чём я думаю, то сердце у вашего закладчика остановили, как часы, — аккуратно и со знанием дела. Наперстянка, милостивый государь. Лекарство. В малой дозе сердечных больных им лечат. В хорошей дозе... — он накрыл Пыжова простынёй, — лечат окончательно.

4
{"b":"978898","o":1}