— Достать её трудно?
— Наперстянку? — Штейн пожал плечами. — Это вам не мышьяк, за которым в лавку ходят крыс морить. Digitalis — средство рецептурное, аптечное. Настойку держат сердечники, ею пользуют по каплям. Стало быть, ищите либо больного, либо того, кто возле больного кормится, либо аптекаря с плохой памятью. Утешу вас: капель тут было не десять. Тот, кто наливал, о каплях понятия имел твёрдое — именно поэтому и налил с запасом.
— В бумаге что будет?
— В бумаге в пятницу будет «паралич сердца», — желчно сказал Штейн, — потому что переписывать заключение без прокурорского требования я не стану, я здесь не за тем, чтобы меня со службы погнали. А вот вам лично, если зайдёте на неделе, будет то, что есть. Тело я подержу, сколько смогу, — у меня оно, по крайней мере, в безопасности: сюда начальство не заходит, брезгует. Вы, я вижу, из тех, кому есть разница.
На улице Дроботов долго крутил головой:
— Двадцать лет немца знаю — первый раз видел, чтоб он с полицией разговаривал дольше трёх слов. Обыкновенно у него все три — «бумага будет в пятницу».
— Мы с ним одной веры, — сказал Морозов. — Оба не любим, когда за покойника расписываются другие.
Вдова Пыжова проживала на Боровой, в двух комнатах с геранью, образами и такой стерильной обидой на покойного мужа, что обида эта стояла в доме вместо мебели. Была она женщина ещё не старая, опрятная, с поджатыми губами.
— Восьмой год врозь живём, — сообщила она, не дожидаясь вопроса. — И не спрашивайте отчего. Оттого, что Аристарх Кузьмич обществу человеческому предпочитали общество вещей-с. Он и меня-то, я думаю, взял под залог, да выкупить забыл.
Морозов мысленно занёс формулировку в список лучших показаний года.
О делах мужа вдова знала мало и знать не хотела, однако из мелкой мстительной наблюдательности, свойственной брошенным жёнам, вынесла и сберегла много полезного. Что в последний месяц муж сделался «пужливый»: дважды присылал за какими-то бумагами, свечи жёг до света. Что приказчик его, Гришенька, — «тихий-тихий, а ночами шастает: кухарка севрюгинская его через двор затемно видала, и не раз». И что повадился к мужу под вечер ходить гость — «из благородных, в хорошем пальто, лица не видала, а походку видала: ходит, как землю не любит».
— Это как же? — не удержался Дроботов.
— А так, что легко ходит, — отрезала вдова. — Наш брат ступает, а этот — несётся. По земле ходить не приучен.
Остаток дня ушёл на залоговые книги. Морозов расстелил их в отделении и выписывал должников со всей канцелярской смиренностью, какой требовал Вельяминов, — а Дроботов сидел напротив и по каждой фамилии выдавал справку устно, без запинки, как читают наизусть псалтырь: этот пьёт, этот в отъезде, эта шуба спорная, за этим ничего, кроме глупости.
В коридоре отделения его перехватил Вельяминов — на ходу, между двумя докладами:
— Морозов. Мне доложили, вы по пыжовскому делу изымаете... — он заглянул в бумажку, — наливку. И дверной замок. Целиком.
— Так точно, ваше превосходительство. Для полноты заключения.
— Для полноты заключения достаточно свидетельства врача, — сказал Вельяминов. — Оно есть. Я ценю усердие новых людей, но предупреждаю: если из наливки вырастет дело, по которому нечего будет предъявить прокурору, кроме вашего носа, — отвечать за расход казённого времени будете вы. К пятнице, Морозов. К пят-ни-це.
— Слушаюсь.
Вельяминов ушёл, унося своё расписание, а Дроботов сказал в пространство, ни к кому не обращаясь:
— А наливку-то, между прочим, немец нюхал и в лице переменился. Я видел-с.
— Кузьма Игнатьевич, — сказал Морозов, — есть поручение. Тихое. Кухарка генеральшина, что Лоскутова затемно через двор видала, — свести бы с ней знакомство. Не допросом — по-соседски. Куда тихий приказчик ночами ходит, во сколько возвращается, один ли. И второе: пусть кто-нибудь из ваших, кому верите, поглядит за самим Лоскутовым день-другой. Без бумаги, без рапорта.
— Без бумаги, — с удовольствием повторил Дроботов. — Вот это по-нашему. А то я уж заскучал: думал, вы всё в опись да в опись.
Запись о «предмете каменном» стояла особняком. «Принято отъ С-ва». Сличили с алфавитом заёмщиков: на «С» за последний месяц один крупный — Севастьянов, Павел Егорович, из отставных чиновников путейского ведомства, проживает в меблированных комнатах у Обводного.
— Знаю такого, — сказал Дроботов. — Тихий барин, в картишки поигрывает. По маленькой, но каждый вечер, а «по маленькой каждый вечер» — это, Александр Петрович, дороже, чем по большой раз в месяц.
Поехали к Обводному. В меблированных комнатах пахло щами и керосином; хозяйка, узнав, о ком речь, всплеснула руками: съехал! Третьего дня съехал, вечером, наскоро — за комнату доплатил, не торгуясь, вещи взял не все: самовар бросил, книги бросил, галоши новые бросил.
— Куда съехал, не сказывал?
— К родне будто бы, в Лугу. Только какая в Луге родня, коли он сам сказывал — один как перст?
Морозов осмотрел брошенную комнату. Комната подтверждала хозяйку: бежали. Бежали спешно, но не в панике — бумаги вывезены подчистую, ни письма, ни клочка, а самовар оставлен. Человек, которому есть что скрывать, бумаги ценит дороже самоваров.
— Вот вам и должник, — с удовольствием сказал Дроботов на лестнице. — Заложил камень за бешеные деньги, а через неделю закладчик — покойник, касса пустая и камня нет. Съездить в Лугу — и дело в шляпе.
— Складно, — согласился Морозов. — Даже слишком. Должник, который убил и обокрал, выкуп не оставляет. А этот доплатил хозяйке за комнату. Убийцы, Кузьма Игнатьевич, за собой долгов не платят — им уже всё равно. Платят те, кто собирается вернуться... или очень боится, что запомнят.
— Мудрёно, — сказал Дроботов, но спорить не стал.
Оставалось ещё одно место, куда Морозову было надо и куда Дроботов повёл его с видимым удовольствием предвкушающего человека: Сенная. По дороге он объяснял, понизив голос до делового:
— Есть там комнаты меблированные, Лукониной Степаниды. По бумагам — гостиница, по существу — сорочье гнездо: половина Сенной у ней столуется, ночует и вещи держит. Сама — баба умная, с полицией не воюет, но и не дружит: торгует. Сведениями-с. Хотите про Лиговку знать — вам к Стеше. Только, Александр Петрович, упаси вас бог у ней в доме шарить. Шарить будете — она вам год потом пустое место показывать станет, и вся Сенная с ней заодно.
Сенная к вечеру гудела, как гудит всякий рынок, доживающий торговый день: криком, санным скрипом, руганью и колокольным звоном сверху, надо всем. Морозов шёл сквозь неё и ловил себя на странном: третий день в чужом веке — а походка уже здешняя. Тело помнило то, чего не знал он: как разминуться с ломовиком, где прижать карман, когда снять шапку. Он пользовался чужой памятью, как пользовался чужой подписью, — без спросу и без благодарности, потому что спросить было уже не у кого.
Заведение Лукониной занимало этаж над трактиром. В коридоре пахло постным маслом, табаком и бабьим мылом; из-за дверей слышалась гармошка. Сама хозяйка вышла к ним в наброшенном на плечи платке — лет тридцати пяти, статная, с лицом скорее насмешливым, чем красивым, и глазами, которые произвели опись Морозова быстрее, чем он успел снять шапку: сукно, сапоги, руки, взгляд. По итогам описи она чуть приподняла бровь.
— Новенький, — сказала она Дроботову, как будто Морозова здесь не было. — Из каких краёв такого выписали, Кузьма Игнатьич?
— Из губернии, — сказал Морозов. — Морозов, чиновник для поручений. А выписали, Степанида... по батюшке как?
— Обойдёмся, — сказала она. — Стеша — и довольно, чай не в присутствии. Пыжов, стало быть? — Она усмехнулась его невысказанному вопросу. — А то по какому же ещё делу. Вся Сенная третий день гудит: помер паук, касса пустая, полиция дверь ломала. Заходите уж, ваше высокоблагородие. В коридоре о покойниках не говорят — примета дурная для заведения.
В её комнатке — чистой, с самоваром и божницей, с конторкой, запертой на два замка, — Морозов повёл разговор так, как вёл его всю жизнь: не спеша и не записывая. Стеша отвечала в том же жанре: гладко, с улыбкой и ровно на копейку меньше спрошенного. Да, Пыжова знала — кто ж его не знал. Да, носили ему — а куда ж ещё носить, не в ломбард же казённый с бумагами. Кто носил — вот уж, ваше высокоблагородие, вопрос не ко мне: у меня гостиница, а не адресный стол.