Пенко ходил ошеломленный.
— Андро, ты видишь, куда мы пришли, а? Копривштица!
— Тебе что, не верится?
— Да, странно как-то...
Я обнял его за плечи, и мы отправились к общинному управлению, но внезапно он остановился:
— Пойдем. Покажешь мне дом Бенковского!
Я не был уверен, что дом уцелел, но твердо знал, что музея там нет.
— Да разве это возможно, чтобы не было музея Бенковского? Слушай, Андро, ну и дикари же эти буржуи!
Я согласился с ним. Шестнадцатилетний парень шел по Копривштице торжественно. Так торжественно Бенковский хотел войти в нее. Только бы еще верхом на коне...
Тогда мы пошли к Димчо[121].
По крутым булыжным мостовым между крепостными стенами нас вел Папанин. Он взял на себя роль гида не только потому, что был родом из Копривштицы, но и потому, что питал особую страсть к творчеству Дебелянова. Помню, какие металлические нотки звучали в голосе Папанина, когда он декламировал стихи этого поэта. А ведь в душе Папанин вовсе не был лириком, его строгость была известна каждому из нас. Он бы и брату не простил... Кстати, это не просто слова. Его брат и в самом деле пошел с фашистами. «Сам заварил кашу, пусть сам и расхлебывает», — вот как сказал Папанин, узнав об этом.
Через маленькие ворота мы вошли во двор перед зеленым домом. Мы принесли на могилу поэта скромные цветы, других не было, да и погиб этот поэт, как воин, а дикая герань и базилик — солдатские цветы. Мы, десять человек, остановились перед домом в волнении, будто перед самим Дебеляновым. Мы молчали, вместе с нами молчала вся земля, но колокола Копривштицы гремели в каждом из нас, и от их звона у меня сжималось сердце. Папанин стиснул зубы, Пенко устремил удивленный ласковый взгляд на Мать[122], высоко поднял голову бай Горан. Ветерок пошевеливал наши волосы, наши руки сжимали винтовки...
Если может вообще существовать счастливая могила, то это могила Димчо: высоко, под соснами; Копривштица внизу — как человек, опустившийся на колени у реки и обративший свой взор сюда с болью и благодарностью, а выше — только венок гор. И памятник поэту... У меня было такое чувство, что Мать вот-вот привстанет, протянет руку, да только силы оставили ее — то ли оттого, что она долго ждала сына, то ли от радости встречи с нами, пришедшими навестить ее сына... Мне захотелось приласкать ее, каменную, но живую, и товарищи поняли бы меня: в тот момент каждый как бы вернулся в отчий дом.
Как встретил бы нас поэт, которому сейчас было бы только пятьдесят семь лет? Тогда мы очень искали признания. Не может быть, чтобы он нас не понял. Мне было тяжело не только оттого, что он рано погиб, но и оттого, что жизнь его прошла в таких муках.
От дома-музея Дебелянова по улице Каблешкова мы спустились к мосту, где семеро повстанцев — я помнил только имя Георгия Тиханека — первыми подняли оружие против турецкого владычества. Другая группа партизан пришла к этому месту снизу. Лена и Светла принесли дикую герань. Пенко поднял винтовку к небу. Да, думали мы, хорошо было бы отсалютовать героям-повстанцам, но каждый из нас понимал, что настоящий залп в их честь должен раздаться по врагу...
За мостом на холме находилась дача. Именно в ней потом полицейские отыщут Марина и Велко. Придя сюда два года спустя, мы не увидели следов крови, ее впитала земля. Но сердце мое сжималось от боли.
Папанин тогда рассказывал собравшимся о последнем дне героев. Я хорошо представлял себе, как Велко, смертельно раненный, пинает полицейских и плюет в них, как тянется за Марином кровавый след, подобный веревке от цырвуль Левского[123]. Бешеная свора полицейских, легионеров, агентов держится от него подальше и, только вогнав в его безжизненное тело множество пуль, осмеливается подойти...
История любит делать события зримыми. Здесь прогремел первый выстрел Апрельского восстания. Здесь прогремел и первый выстрел, но крайней мере для этого среднегорского края, в нашей долгой и тяжелой борьбе...
Много жертвенников дымилось в Копривштице, а многие еще не были зажжены, о некоторых мы еще ничего не могли знать.
Народ собирался перед общинным управлением. Неужели это только сейчас мне кажется, что люди были одеты празднично? Радостные, восторженные объятия. Партизаны и их родственники, обняв друг друга за плечи, ходят взад-вперед, как пьяные. Матери, даже если бы и хотели, не могли сдержать слез.
Из гимназии принесли пятьдесят комплектов юнацкой формы, и мы пошли в общинное управление. Это было похоже на то, как взламывались сундуки на палубе «Радецкого»[124]. Мы вышли, одетые в зеленые бриджи и куртки с плетеной тесьмой на груди, некоторые надели и белые меховые шапки с красной подкладкой. Нам не хватало только сабель, а то мы сделались бы совсем похожи на тех, кто сошел на берег в Козлодуе[125].
Все это гармонировало с Копривштицей.
Вы скажете — писательская эмоциональность. А почему не мог говорить Ильо, политкомиссар, спокойный, даже суровый человек, хорошо известный копривштичанам? Он должен был выступить перед ними от нашего имени, но не смог. Тогда вышел Велко, наш комиссар.
Можете представить, как Велко говорил? Положив руки на деревянные перила, он отклонился назад, оглядел собравшихся. С невысокого балкона он обращался к людям с вопросами и сам отвечал на них, искал их одобрения и находил его.
И момент этого требовал, и Велко это нравилось, поэтому все получалось поэтично. Важно было, что звучали его слова в Копривштице, что обстоятельства подсказывали ему их — значительные, сильные.
У меня был повод поразмыслить, когда я рассматривал аптеку — синеватое здание, спрятавшееся за акацией. Там, наверху, в большой комнате на втором этаже, заседал копривштицкий штаб, оттуда выбегали курьеры, а внизу — такой же, как сейчас, муравейник. Когда-то в этом же здании богатеи (увы, в их числе и некоторые вчерашние повстанцы) заперли руководителей восстания, но смелость и ловкость верных товарищей спасли честь города-бунтовщика. И сейчас я видел во многих глазах страх, скрывавшийся даже за улыбкой, страх, оставшийся от времен Хасан-паши. Люди знали, что мы уйдем, а сюда приползут кочостояновцы...
Подняв правую руку, сжав ее в кулак, Велко громил фашистов, обещал, что скоро мы придем навсегда, говорил о том, что победа куется на Востоке, что мы сделаем жизнь красивой и счастливой и пусть каждый будет непоколебим и достоин ее... Может быть, потому, что до жандармов было ближе, чем до красноармейцев, я задавал себе вопрос — не обольщаем ли мы людей, говоря о новой победе? Так ли уж мы были в этом уверены? Но если мы и порождали в них иллюзии, то только в такой степени, в какой обманывались сами. Нельзя звать на смерть без надежды на жизнь. Даже во время разгрома апрельским апостолам все время чудились эти болгарские ребята с девятью знаменами и слышалась орудийная канонада на Дунае...
Для Велко смертный приговор Ивану Рашкову был делом решенным. А как же с городским головой? Ведь именно он фальсифицировал метрическое свидетельство Антона Иванова, чтобы облегчить вынесение ему смертного приговора. Не без его участия десятки копривштичан были брошены в тюрьму. Бенковцы направили ему послание, в котором предлагали прекратить насилия, городской голова отнесся к нему с непростительным легкомыслием. Кроме всего прочего, он получил пятьдесят тысяч левов награды за экономию на этих смехотворных пайках населению!
Как будто ничего веселого, а какие-то девчата, взявшись за руки, весело подталкивают друг друга. Я спросил их:
— Вам не будет жалко городского голову и вот этого негодяя?
Они расхохотались, будто мой вопрос был шуткой:
— Как же, три дня куска хлеба в рот не возьмем!
Это был самый правильный ответ. Сморщенный старик, подняв палец, шепчет мне в ухо:
— Очень вредный человек этот городской голова, поверь мне!