День был жаркий. Вода ласково струилась по обеим сторонам моего песчаного островка, и солнечные лучи отражались от ее поверхности. Я снял сорочку и поднялся на ноги. Проверяю свои ощущения. Что-нибудь происходит? Чувствую ли я что-нибудь? Надо выбросить это из головы. Я слишком озабочен действием питья, и это начинает мне мешать. Я чувствую себя хорошо. Я чувствую себя прекрасно. Расслабляюсь; приятное ощущение силы в теле. Я подойду прямо к водопаду. По воде.
Башмаки мокрые, в них стало неловко. Я не иду, я стою посреди потока. Снимаю их и швыряю на свой островок. Там моя Вода так ласково падает со скалы, льется по крутизне, по лоснящимся скользким водорослям, облепившим каменную стену высотою… тридцать футов? Я могу взобраться на нее. Там хорошее место для медитации, и рядом с потоком. Это легко. Я взбираюсь быстро, ловко, работая руками и ногами. Мгновенно. Как кот.
И вот я сижу здесь, наверху блаженства, где маленький ручей переваливает через гребень крутой скалы, на уровне верхушек дубов, и мой песчаный островок и башмаки на нем кажугся совсем крохотными. Ничего особенно таинственного не произошло. Не было никаких Богоявлений, просто спокойно-эйфорическое чувство свершения, ощущение, что ты возвратился к себе, что ты весь у себя дома.
Я не знаю, сколько времени прошло, пока я осознал свое положение, осознал, что я не помню, как взобрался на скалу. Уже темнело, когда мой рассудок забил тревогу, и я заглянул вниз и с удивлением увидел, что на отвесной поверхности скалы не было никаких уступов; не было никакого приемлемого пути обратно. Справа, где падала вода, была скользкая органическая пленка. Слева и прямо подо мной была вертикальная стена высотою в тридцать футов. Там, внизу, лежали мои башмаки. Мой пакет, фляга, ключи от автомобиля. Я понимал, что мне нужно спуститься вниз; я понятия не имел, каким образом я очутился наверху; и когда солнце зашло и надвинулась темнота, я ощутил страх в желудке. Внизу, среди деревьев, происходило какое-то движение. Свет и тени. Мой страх был осязаем и нарастал с наступлением ночи. Я лихорадочно размышлял, что же делать дальше, и решил снова обрести силу и мощь, которыми я обладал несколько часов назад. Я визуализировал своего кота.
Мой кот. Почему-то мне пришла в голову мысль именно об этом, предположительно моем, звере силы. Сейчас, подумал я, есть возможность испытать его, призвав его. Я закрыл глаза и представил, как он появляется из джунглей, — нет, из леса, здешнего леса, — и как уверенно, целенаправленно передвигается, голова опущена к земле, лапы мелькают в безупречном ритме, одна за другой, мягко и точно подошвы касаются земли, вперед, вперед, передние лапы уже на скале, левая, правая, свободные гибкие движения, знание без размышления, вперед, непреклонно, дюйм за дюймом.
И был момент такого восторга, такой опьяняющей силы, какую только возможно испытать, но описать нет возможности. Это было мгновение, какая-то пауза, и было ощущение кота, понимающего, что он кот.
Я затаил дух и… соскользнул в рациональное состояние; я висел в десяти футах от подножия скалы, лицом вниз, тело под углом 45 градусов, одной рукой уцепившись за едва заметную выпуклость скалы, а другой — за крохотную ступеньку, спрятанную под водопадом, и я упал вниз головой, успев смягчить удар вытянутой левой рукою, и скатился в мелкую воду. Я вскочил на ноги и стряхнул с себя воду. Запястье было растянуто, по боль ничего не значила по сравнению с моим ликованием. Нa мгновение, на неуловимый интервал времени я стал котом.
На следующий день, в воскресенье, мне позвонили из Майами. У бабушки был сердечный припадок. Я попытался дозвониться до Стефани, но ее не было в Сайта- Барбаре. Я оставил информацию ее матери и улетел в Майами.
14 июня
Больницы принадлежат ночи. Глухой полночи. Какое это странное место. Стерильная белизна, дезинфекция, все сверкает. Мы приходим сюда «навещать», а потом — умирать.
Дом ожидания. Мы ожидаем в нем, а он ожидает нас. Мы здесь ожидаем улучшения самочувствия, ожидаем смерти, ожидаем освобождения от беспомощности. Пациенты учатся терпеть, а терпение — это разновидность надежды.
Мария Луиза умирает. Мой отец удержал ее на краю пропасти, оттащил от смерти и теперь ее удерживают в этом состоянии искусственно, в реанимационном отделении.
Четыре внугривенных иглы. Одна на центральной линии шеи для ввода лекарств и жидкостей, по одной в каждом сгибе локтя для интенсивных мер и еще одна — в артериальном стволе левой руки для отбора крови и для подключения датчика при измерении кровяного давления.
Через нос введена назогастрическая трубка, подключенная к компрессору, который стоит на полу и постоянно откачивает содержимое желудка, чтобы отрыжка не могла попасть в трахею при вдохе. В трахею через рот введена вентиляционная трубка: у бабушки так мало сил, что она сама почти не может дышать. Она получаст постоянную диету внутривенно: морфий, нитроглицерин, валиум.
Седативные необходимы, потому что при беспокойстве сердце работает быстрее и использует больше кислорода; все стараются щадить сердечную мышцу. Беспокойство? Временами мне приходит в голову, что понастоящему ее беспокоит только вся эта дрянь, которую они в нее запихивают и которая сама по себе создает основной дискомфорт. Так она и лежит в белоснежно чистой, дезинфицированной, сверкающей палате с подключенными к ее телу шестью системами жизнеобеспечения.
Но она была дома. Она это сама мне сказала. Она увидела меня. Я наклонился над ее лицом и ее отяжелевшие от наркотиков веки приподнялись, она посмотрела мне в глаза и сказала: «Я была дома».
Тогда я взял ее за руку, и она сжала мою руку с неожиданной силой и отпустила ее, и ее указательный палец в нервном тике стал постукивать по моей ладони; я заплакал, и она снова стиснула мою ладонь, утешая меня в своем страдании.
Потом мне пришлось отступить в сторону, потому что ей вставляли трубку в трахею, а это всегда сложно, если человек в сознании.
Боже мой! Мы так боимся смерти, что хватаем восьмидесятилетних женщин, вырываем их из домашней почвы и пересаживаем в искусственную технологию, которую создали для поддержания такой драгоценной жизни. Ибо все, все, что угодно, кажется нам лучше, чем смерть.
Это варварство. Что в этом есть человечного? И все эти интерны и врачи, живущие при больнице, все эти милые, изящные женщины и мужчины, профессионалы здравоохранения, кивают головами, когда профессора философии в их колледже толкуют о жизни и смерти, о великом цикле, о благородном уроборосе, природе вещей, естественном цикле. Понимают ли они, о чем идет речь? Или просто записывают в конспекты, а потом по отработанной методике выбирают вопросы для выпускных экзаменов — и на том все кончается?
Знают ли они, хоть один из них, что означает встретить смерть с честью? Знаю ли я? Что такое испустить последнее дыхание свободно, не удерживая его, не цепляясь за жизнь изо всех сил, раздавливая и удушая ее? Смерть не является трагедией. Трагично такое восприятие ее. Оно патологично.
О, Мария Луиза, неужели я не могу помочь тебе умереть? Я не мог. Я еще долго оставался возле нее после того, как ушел отец. У нас с ним был спор. Это он настаивал на таком лечении. Он вызвал скорую помощь и отвез ее в больницу, он велел парамедикам сделать все, что возможно, и они сделали именно это. Стандартная процедура.
— Она готова к смерти, — сказал я.
— С чего ты взял? Я спас ее жизнь.
Нaпpacнo я заговорил об этом с ним. Он напомнил мне, что она его мать, и ушел в гневе.
Я вернулся в палату. Слышно было жужжание и гул компрессора, отсасывающего содержимое желудка; тихо шелестел вентилятор. Она лежала без сознания от наркотиков. Я держал се руку и вспоминал ту ночь на altiplano, лицо миссионерки, изящество ее смерти. Контраст был невыносимым; в этот момент дверь распахнулась, и сиделка спросила меня, что я тут делаю. Я сказал ей, что я внук Марии Луизы, что я доктор и что я прилетел из Калифорнии, чтобы побыть с ней; но время посещений закончилось. Она возражала, поэтому мы вышли из палаты; в холле я попросил ее, чтобы она вызвала дежурного врача, а сам возвратился в палату.