Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Десяток. Всего десяток обученных. А в том диком веке, где воюют дубьём да числом, десяток таких стоил целого войска. Один огненный шар рассеет толпу, один водяной хлыст уложит ряд, одна разверстая под ногами яма проглотит отряд. Я понимала, что мы куём, и сама порой пугалась. Но Грым шёл к нам с ордой, а орду дубьём не остановишь. Стало быть, ковать.

Одно держала я крепко и им вдалбливала: сила эта не бездонна. Метнул шар — выдохся, нужен роздых. Десяток наш не чудо-богатыри, а живые люди, и беречь их, и подпирать стеной, числом, головой. Магией войну не выиграешь, магией её можно лишь переломить. Воюют не дары, воюют люди.

Так и крепло моё пёстрое племя не по дням. Стена стояла, дар острился, десяток мой бил без промаха. К войне мы готовились на совесть. Оставалось добыть последнее, без чего ни острого оружия, ни надёжного убежища: чёрное стекло из огнедышащей горы. За ним и снарядились.

Глава 31

Огнедышащая гора

А как стала война маячить всё ближе, поняла я, что одним кремнём да дубьём нам не отбиться. Кремнёвый нож хорош, да обсидиановый лучше: чёрное вулканическое стекло, что острее всякого камня. Лезвие из него выходит бритвенное, страшное. Для войны самое то: и наконечники, и ножи, и в остроги, и в копья. Да только обсидиан на дороге не валяется. Родится он один в огнедышащих горах, где земля своё нутро наружу выворачивает. И за тем стеклом надо было идти, к самому пеклу.

Снарядила я вылазку. Взяла народ покрепче, носильщиков, взяла Рарога, куда ж без него, да Глыбу-земляного, что чует камень, где что лежит, и двинули мы к той горе, что дымила за дальним хребтом, будто кто там печь топил день и ночь.

Чем ближе подходили, тем чуднее и страшнее делалось кругом. Лес поредел, отступил, пошла земля голая, серая, обожжённая. Под ногой стало тепло, потом и горячо, закурился из трещин дымок, и запахло так, что нос воротило, серой, тухлым яйцом, преисподней. Птица не пела. Зверь не бегал. Мёртвое было место, нелюдское. А впереди подымалась она, гора, чёрная, дымная, и из маковки её тянулся в небо столб дыма, и что-то в нутре её ворочалось, гудело, как зверь во сне.

Народ мой оробел, и я, чего скрывать, тоже. А вот Рарог шёл, как зачарованный. Огневик, дитя огня, он к этому пеклу тянулся, чуял в нём родное. Положил руку на горячий камень, и метка его занялась в ответ, ровно, тепло, будто здоровались гора да человек, два огня.

— Гляди, баба, — сказал он тихо. — Тут он живёт. Большой огонь, отец всякому малому.

Я и сама притихла. Было в том месте что-то от самой богини, страшное и великое.

Да только великое оно и опасное. Полезли мы по осыпи вверх, к тем местам, где, Глыба сказал, лежит чёрное стекло, и тут гора нас и приветила. Дрогнула земля под ногами, разом, тяжко, ухнуло в нутре её, и из трещины невдалеке с шипением и рёвом ударил вверх столб пара, кипящего, белого, обварил бы насмерть, кто рядом случись. Шарахнулись мы все, посыпались по осыпи вниз, и одного носильщика чуть не утянуло в ту трещину, да Глыба его даром выхватил, землёй подсадил. Постояли мы, дух переводя, и поняли: тут не зевай. Гора живая, и шутки с ней плохи.

А обсидиан мы нашли. Лежал он по склону осыпями, чёрный, блестящий, гладкий, как лёд, как застывшая смоль. Стекло. Каменное стекло, рождённое огнём. Я взяла кусок и обмерла: на сколе он был так остёр, что я, не успев и нажать, разрезала себе палец до крови, едва коснувшись. Вот это лезвие. Никакому кремню такого не снилось.

Набрали мы его вдоволь, нагрузили носильщиков, а после, уже дома, села я обсидиан колоть да в дело пускать. Колется он не как кремень, нежнее, хитрее, чуть не так ударь — и не скол выйдет, а крошка. Намучилась я, пока приноровилась, изрезалась вся, руки в тонких порезах, как от бритвы. Да наловчилась. И пошли у нас ножи чёрные, бритвенные, наконечники для стрел да копий, острые жала, каким не было ни сносу, ни равных. Раздала я их воинам, тем, кому дара не дадено, чтоб и простой человек встретил Грымову орду не тупым булыжником, а острым жалом, что входит в плоть, как в воду.

А ещё на той горе сыскали мы и иное, чего я не чаяла, а оно вышло не меньшей находкой. В боку горы, пониже пекла, зияла большая пещера, и из камня в ней била горячая вода, паром да кипятком, а остывая, текла тёплой рекой по дну. Целая пещера тепла и воды, просторная, с одним входом, какой запри — и не возьмёшь. Поглядела я на неё и смекнула: вот оно, последнее наше прибежище. Случись беда, прорвись враг за стену — уведём сюда весь народ, баб, детей, скот, и отсидимся в тепле, при воде, сколько надо. Гора-погубительница, а вышло, и она нам в защиту.

Воротились мы с той огнедышащей горы с богатой добычей: с грузом чёрного стекла на оружие да с тёплым убежищем на чёрный день. Дорого далось, чуть носильщика не сварили, да дело того стоило. Теперь было нам и чем встретить орду, и куда отойти. А Рарог всю дорогу назад нет-нет да и оборачивался на дымную ту маковку, и было в лице его что-то тоскливое, родственное, будто прощался он с роднёй. Огонь к огню. Своё к своему.

— Большой огонь, — сказал он мне на привале, глядя на гору. — Я перед ним что искра. А ты перед ним не оробела. Полезла, взяла своё. Ты, баба, и огня не боишься.

— Отчего ж не бояться, — отвечаю. — Боюсь. Да нужда сильней страха. У меня дети, и народ, и ты вот, оглоед. За вас я и в самое пекло полезу, и стекла наломаю, и не пикну. Это, милый, и есть бабья сила. Не та, что не боится, а та, что боится да делает.

Поглядел он на меня долго, как глядел всё чаще в последнее время, и ничего не сказал. А я отвернулась, чтоб не выдать, как от того его взгляда у меня, старой, опять обмерло всё внутри.

От автора. Пишу для вас с душой, и мне очень важно знать, что читается. Звёздочка и пара слов внизу, и я счастлива. Обнимаю.

Глава 32

Десятка

Я всё говорю: десятка моя, десятка. А ведь это не десять рук с огнём да водой. Это десять живых душ, и у всякой за плечами своя беда, и каждую я выходила, как выхаживала когда-то детдомовских. Расскажу про них, не то выйдет, будто воевали за меня безымянные кулаки, а не люди. Люди это были. Самые мои.

Первой назову Зорьку. Ту самую забитую молодуху, что у меня в бане расцвела. Оказалась она не простой бабой, а меченой, огневичкой, да какой сильной. А забитой была оттого, что досталось ей с лихвой. Родилась она с меткой в чужом дальнем племени, и снесли её, малую, на камень, Голодной, как водится. Да Рарог в ту пору проходил теми местами, увидал, выкупил за шкуры, увёл к себе. Так и выросла она при его племени, спасённая, да пугливая: кто раз на камне полежал, тот весь век озирается. Дар свой прятала, боялась, стыдилась, и сама себя стыдилась, и ходила тенью. А как взяла я её в оборот, и в бане отмыла, и косу заплела, и дар на метод поставила, так и проснулась в ней не только сила, а и сама она. Гляжу, и огонь её слушается, ладный, точный, и сама она из тени обернулась в бабу-огонь: рыжая, румяная, бойкая, глаза горят. Краше всех у меня плясала на праздник, и в бою была первой. Кто б в той забитой замухрышке такое разглядел. А я разглядела. На то и ведунья.

А как расцвела Зорька, тут же сыскался и тот, кому она глаза застила. Уголёк. Молодой огневик, задира, гордец, из тех, что силу свою казать любят. Бывало, пыхнет огнём на потеху девкам, спалит шест, и доволен, петух петухом. Я его за это гоняла: не балуй, говорю, даром, не на потеху он. Злился, а слушался. И вот этот Уголёк, как увидал расцветшую Зорьку, так и присох. Стали они на ученьях друг перед дружкой искрить, и в прямом смысле, и в каком хочешь. Он перед ней удаль кажет, она нос воротит, он пуще, она пуще. Сцепятся огнём, аж жарко рядом стоять, а у самих глаза не злые, а смешливые. Я глядела на эти их искры и помалкивала, посмеивалась. Огонь к огню тянется, дело молодое. Чему быть, того не миновать.

А была у меня в десятке и баба совсем иного склада. Студёна. Немолодая уже, тихая, твёрдая, с даром льда и воды. Эту я уважала особо, потому что несла она такое, что иной бы и не выжил. Своих детей, двоих, у неё на глазах снесли Голодной, своё же племя, в голодный год, по слову шамана. А её, мать, не пустили, держали. С той поры окаменела Студёна, застыла вся, и снаружи была что лёд: холодна, молчалива, не подступись. А внутри-то материнское никуда не делось, только заморозило его горе. И как пришла она ко мне, как увидала, что тут детей не на камень кладут, а растят, так и оттаяла помаленьку. Стала брать под крыло сирот да подкидышей, ничьих, каких в таком пёстром народе всегда хватало. Их у неё под боком вечно копошилась стайка, и она их грела, кормила, ледяная моя Студёна, отогревала на них своё замёрзшее сердце. А дар её был страшен в бою: тихий, точный, смертельный, как сама стужа. Лёд зря не плещет.

22
{"b":"978320","o":1}