Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Управились мы к самым холодам. Стояла поздняя осень, по утрам лужи затягивало ледком уже и без Ванькиного дара, лес облетел, небо набрякло снегом. Зима шла. Настоящая, первая наша зима. А мы её теперь ждали без страха. Полный погреб, ледник, дрова в рост, дверь на запоре, мех на плечах, печь дышит жаром. Дом полная чаша, семья в сборе, и даже холод родного дитяти обернулся нам на пользу. Пускай идёт зима. Мы готовы её встретить, все, и я, и Ванька, и наш засранец кот, и брюхатая Манька, что вот-вот должна была принести нам приплод в самую стужу.

Пускай идёт.

Глава 19

Огонь не умеет ждать

Зима легла на землю, и все племена под снегом замерли, забились в шкуры, считали дни до весны и своих покойников. Все, кроме одного.

В широкой долине под чёрными горами горел огонь, что не гас никогда. Большой, ровный, жаркий, он стоял посреди стойбища столбом света и тепла, и снег вокруг него таял, и земля чернела проталиной, и люди грелись у него, как у второго солнца. Другие племена бились за каждый уголёк, берегли его пуще глаза, теряли и гибли без него в стужу. А здесь огонь был вечен, потому что его держал Рарог.

Племя его звали людьми Неугасимого Огня, и было оно не как прочие. Сюда, в долину, стекались отовсюду меченые, те, кого родные племена гнали и несли в жертву, кого страшились за дар. Рарог их собирал. Выкупал за шкуры, отбивал силой, уводил, и давал им место, и кров, и защиту, какой у них отродясь не водилось. А они служили ему тем единственным, что имели, своим даром. Один держал малые огни в шалашах, чтоб не гасли. Другая чуяла зверя за день пути, и охотники её племени не возвращались пустыми. Третий читал по небу погоду и метель, и стан успевал укрыться. Старуха с меткой травницы поднимала на ноги хворых, что в иных племенах легли бы в землю. По крупице, со всей земли, собрана была в долине сила, какой не имел никто, и оттого племя стояло сытое, тёплое, крепкое, когда соседи мёрли.

Рарог правил ими, как огонь правит сухой травой. Не одним страхом, хоть боялись его люто. Он был их спаситель, он вынул каждого из смертной ямы, и шли за ним из страха и из благодарности разом. Метка на его виске горела ярче, чем у всех, кого он собрал, и не было в округе вождя сильнее. И всё же, при всей своей силе, жили они дико: рвали мясо с огня, спали на голых шкурах, не знали ничего, кроме охоты, войны да своего костра. Сила была, а ремесла не было. Но Рарог того не ведал, ему не с чем было сравнить. Он думал, что живёт богаче всех на свете. Покуда так думал.

А этой зимой с вождём творилось неладное, и весь стан то чуял. Рарог сделался сам не свой. Он, что спал крепко, как сытый зверь, теперь ночами не смыкал глаз. Он, что был ровен и тяжёл во гневе, теперь срывался по пустякам, рычал на лучших своих, и огонь его метки вспыхивал злее. Что-то грызло его изнутри и не отпускало, и имя тому было: чужачка.

С самой осенней сходки, с того часа, как трусливый Турх поведал ему про бабу у солёного камня, что отняла дитя у Голодной, Рарог не мог думать ни о чём другом. Всю жизнь он собирал силу, выдирал её из земли по крохам, складывал в свой костёр. А тут ему рассказали о силе небывалой: женщина, не из племён, что сильнее самой Моры, что не убоялась взять меченого с жертвенного камня и растит его, дерзкая, на виду у богини. И дитя при ней, такое сильное, что его не удержала смерть. То была не диковина. То было сокровище. И лежало оно где-то там, за зимними хребтами, ничьё, и ждало руки. Его руки.

Но было и другое, чего Рарог себе объяснить не мог и оттого бесился вдвое. Он думал о ней. Не о силе её только, а о ней самой. Цела ли она там, в эту лютую зиму, одна с дитём в чужой стороне? Достало ли ей ума запастись, укрыться, согреться? А ну как сгинула в стужу, и он не успеет, не дойдёт, не увидит. А ну как не ему одному рассказали, и пойдёт по её следу другой, и отнимет. От тех мыслей у Рарога темнело в глазах и руки сами сжимались в кулаки.

Он тревожился. За женщину. Которую и в глаза не видел.

Такого с ним не бывало отродясь. Рарог брал, что хотел, и не знал, что значит ждать и томиться. Хотел женщину, брал женщину, и перебыло их у него без счёта, и ни одной он не помнил наутро. А тут извёлся по той, которой не видел, маялся, как мальчишка, и сам себя за то презирал, и злился, и поделать ничего не мог. Огонь горел в нём, тот самый, что был его силой и его нутром, и огонь тот рвался к ней, через зиму, через горы, рвался и не мог, потому что лежал снег и тропы стояли мёртвые. А огонь не умеет ждать. Огонь либо горит, либо гаснет. Ждать он не умеет.

Видел его маету старый Зор. Шаман сидел у Неугасимого огня, грел сухие кости, глядел в пламя единственным зрячим глазом, и не укрывалось от него ничего.

— Жжёт тебя, вождь, — сказал он раз в глухую ночь, когда остались они у огня одни. — Который месяц жжёт, изнутри. Я вижу.

— Молчи, старик, — отозвался Рарог глухо.

— Я говорил тебе на сходке. Не Морин это след. И женщину ту, и дитя при ней метит не Голодная, а Другая, что светит ночью, растит живое и правит водами, та, что давно от нас отвернулась. Дитя, ты сам слыхал, каково: мороз от него, стужа да лёд. А в бабе иное, в ней жизнь, рост, зелень. Ты же огонь, Рарог, чистый огонь, и тянет тебя разом и к ростку, и к стуже. С ростком огонь, гляди, и поладит, обернётся очагом да теплом. А стужа с водой огонь гасят. Я ведь сказал тебе: гляди, как бы не сгореть тебе на том свету, к которому рвёшься. Сгореть или угаснуть, одно из двух.

Рарог не ответил. Он смотрел в пламя, и в пламени мерещилась ему она, та, которой он не видел: высокая, прямая, с дерзким немигающим взглядом. Не было ему дела до Зоровых страхов. Пусть вода. Пусть гасит. Он пойдёт.

— Сойдёт снег, — сказал он наконец, тихо, не старику, а себе и огню. — Откроются тропы, и я пойду. Сам. И приведу её сюда, её и дитя. Никто их у меня не отнимет: ни Голодная, ни люди, ни ты со своими приметами. Моё.

Старик покачал головой и умолк. А Рарог сидел у вечного огня до света, и считал дни до весны, как не считал никогда и ничего, и метка его горела в темноте ровно и жадно, и большой костёр посреди стана отвечал ему, гудел, тянулся вверх, в чёрное зимнее небо, будто и ему, огню, было невмочь ждать.

А далеко за хребтами, в ту же стылую ночь, в тёплой пещере спала та, по которой он горел. Спала, не ведая о нём, в кругу своих, под защитой дара, что только-только начал в ней просыпаться. И лежала меж ними одна зима. Последняя.

От автора. Как вам новые главы? Если зашло, звёздочку в шапку и словечко в комментарий, для книги это лучшая поддержка. Спасибо, родные.

Глава 20

Кошачье слово

Зима пришла, и пришла всерьёз. Завалило снегом по самую дверь, замело тропы, по ночам выла метель, и мороз стоял такой, что деревья в лесу трещали, как кости. Мы затворились в пещере, опустили шкуряную дверь, законопатили щели, и зажили зимним житьём, тесно, тепло, всем гуртом.

А гурт у нас собрался немалый. Скотину я в холода забрала в дом, под крышу, к теплу, как испокон в деревне делали: зимой животину в избу, иначе пропадёт. Маньку, брюхатую, поставила в загородке у стены, кролей в клетках перенесла в угол потеплее. И сделался наш дом не дом, а ноев ковчег: в одном углу баба с дитём, в другом коза, в третьем кролики, а посреди всего, на лучшем месте у печи, развалился чёрный котище. Тесно, и дух, чего греха таить, стоял крепкий, скотиной. Я, чистюля, с тем духом воевала без устали, выгребала, стелила свежее, проветривала в оттепель. Зато тепло, и живое дыхание кругом, и метель снаружи, а внутри жизнь.

Ванька за зиму разболтался вовсю. За лето намолчался, наслушался, а тут прорвало, и сыпал он словами, ломаными, смешными, без ладу, но своими. Тыкал в меня пальцем: «Баба». В кота: «Дым». В козу: «Маня злая». Бывало, сидим у печи, и он мне:

— Баба, там холодно? — и кажет на дверь, на метель.

— Холодно, Ванюша, ох холодно. А у нас тепло. У нас печка.

14
{"b":"978320","o":1}