Следователь взял бланк, проверил подпись. Кивнул, достал из ящика стола печать — металлическую, с гербом Империи, с деревянной ручкой, которая была отполирована до блеска от долгого использования. Приложил печать к нижней части листа, надавил. В кабинете раздался сухой щелчок — и на бумаге остался чёткий оттиск, с текстом, который гласил: «Императорский Генеральный Штаб. Принято».
Следователь убрал печать в ящик, закрыл его на ключ. Поднял глаза на Романова, и в его взгляде мелькнуло что-то — не сочувствие, не насмешка, а просто усталость, как у человека, который делает одно и то же каждый день.
— Подпись, — сказал он. — Печать. Контракт вступил в силу с момента подписания. Ты теперь — собственность Императорского Генерального Штаба до 2025 года.
Романов смотрел на бланк, который следователь положил в папку. Бумага была белой, но на ней уже стояла его подпись, и эта подпись означала год на передовой. Год в грязи, под пулями, под визгом дронов. Год, после которого он либо вернётся, либо останется в земле, которая пахнет селитрой и кровью.
— Я понимаю, — сказал Романов. Голос его был ровным, без эмоций, как у следователя.
Следователь закрыл папку, застегнул кнопку, положил в портфель. Поднялся — кожаное кресло скрипнуло, и этот звук был мягким, солидным, как в дорогом автомобиле.
— Выходи, Романов, — сказал он. — Там — автобус. Тебя повезут в мобилизационный центр. Завтра в шесть утра — полигон.
Романов поднялся. Стул скрежетнул по линолеуму, и этот звук был похож на треск ломаемой ветки. Ноги затекли, и левая нога отозвалась болью в колене, когда он перенёс вес. Сделал шаг к двери, остановился на пороге.
Повернулся к следователю. Тот стоял у стола, поправляя воротник кителя. Свет лампы падал ему на лицо, делая его бледным, безжизненным.
— Я запомню твоё лицо, — сказал Романов. — И когда-нибудь я вернусь.
Следователь улыбнулся — той же беззубой, холодной улыбкой, что и вчера.
— Запоминай, — сказал он. — Оно тебе не пригодится.
Романов вышел. Дверь за ним закрылась с тихим щелчком, и замок защёлкнулся автоматически. Запах хлорки и освежителя ударил в нос, перебивая запах дорогого одеколона, который остался в кабинете.
Коридор был пуст. Лампы дневного света гудели ровно, без перебоев, выбеливая стены и пол. Шаги по линолеуму отдавались эхом, многократно усиленным бетонными стенами. Романов шёл к выходу, не оборачиваясь. Смотрел прямо перед собой, на железную дверь в конце коридора, которая вела на улицу.
На выходе — доводчик зашипел, когда он толкнул дверь. Свет хлынул с улицы — серый, без солнца, но ослепительный после полумрака кабинета. Романов прищурился, чувствуя, как зрачки сужаются, как в глазах появляется резь от яркого света.
Вышел на ступеньки. Дверь за ним закрылась с глухим стуком, и замок щёлкнул, запираясь.
Небо над головой было серым. Никакого солнца, только сплошная пелена облаков, которая тянулась до горизонта, размытая, бесцветная. Никаких точек, никаких силуэтов. Только тишина — такая глубокая, что в ушах начинало звенеть.
Романов стоял на ступеньках, задрав голову, и смотрел в это пустое небо. Ветер дул в лицо — тёплый, с запахом асфальта и пыли, который смешивался с запахом хлорки, оставшимся на одежде. Пальцы в карманах сжимались и разжимались, и на ладонях оставались влажные следы.
Впервые за долгое время небо казалось тихим. Слишком тихим. Знал, что это ненадолго — через месяц небо будет гудеть, жужжать и смотреть. Но сейчас, стоя на ступеньках, он смотрел в пустоту и не слышал ни звука.
Автобус стоял у тротуара — старый, с облупившейся краской, с тёмными стёклами, за которыми угадывались силуэты. Запах выхлопных газов донёсся до него, смешиваясь с запахом лета. Шины лежали на нагретом асфальте, и от них поднимался лёгкий пар.
Романов спустился по ступенькам, подошёл к автобусу. Дверь была открыта, и внутри пахло бензином и старой обивкой — дешёвой, синтетической, которая впитывала пот и табачный дым. Водитель — мужчина лет пятидесяти, с седыми висками и пустыми глазами — сидел за рулём, не глядя на него.
— Садись, — сказал водитель. Голос был хриплым, прокуренным. — Ждём ещё двоих, потом поедем.
Романов шагнул в салон. Сиденья были жёсткими, с вытертой тканью, на которой остались следы от тысяч тел. Сел у окна, чувствуя, как пружины впиваются в ягодицы. Положил ладони на колени, и пальцы дрожали — мелко, почти незаметно.
Смотрел в окно. Небо было серым, безоблачным, пустым. Никаких точек, никакого жужжания. Только тишина, которая давила на уши, заполняя всё пространство вокруг.
Вспомнил, как двадцать лет назад сидел в таком же автобусе, когда ехал на Кавказ. Тогда он тоже смотрел в окно, и небо было таким же серым, но тогда он не знал, что небо может быть другим. Тогда он думал, что война — это что-то внешнее, что можно победить. Теперь он знал, что война — это то, что внутри. И она не кончается, даже когда небо пустое.
Автобус тронулся, когда двое других пассажиров — такие же, как он, с пустыми глазами и сухими лицами — заняли места сзади. Двигатель загудел, и этот гул влился в тишину, заполнил её, сделал её плотнее.
Романов смотрел в окно, как мимо проплывают дома, деревья, вывески магазинов. Всё такое же мирное, как вчера, как двадцать лет назад. Но знал, что это мирное небо уже не будет пустым.
Пальцы сжались в кулаки, потом разжались. В груди тяжесть стала привычной, как дыхание. Не боялся смерти — боялся, что не вернётся. Но сейчас, сидя в автобусе, который увозил его от системы, чувствовал только пустоту. Такую же пустую, как небо над головой.
Автобус повернул за угол, и здание ИСБ исчезло из вида. Романов откинулся на спинку сиденья, закрыл глаза. В ушах всё ещё звенело — от тишины, от гула двигателя, от собственного дыхания.
Не оглядывался.
Глава 7. АВТОБУС
Автобусный салон пах соляркой и казённым пластиком — едким, химическим запахом, который выделялся из обивки сидений при нагреве. Летняя жара просачивалась через тонкий металл кузова, и воздух внутри был густым, тяжёлым, как в бане. Романов сидел у окна, чувствуя, как пот стекает по спине, впитывается в рубашку, прилипает к коже. Форма — гражданская, та, в которой его задержали — теперь пахла потом и хлоркой, въевшейся в ткань в камере.
Заляпанное грязью стекло пропускало свет, но искажало его, разбивая пейзаж на жёлто-зелёные пятна. Поля сменялись лесополосами, лесополосы — пустырями и редкими деревнями. Всё выглядело плоским, выцветшим, как старая фотография. Романов смотрел на проплывающие мимо берёзы — они росли неровными рядами, как солдаты в шеренге, и их листья дрожали от ветра, создавая мелкую рябь, которую стекло превращало в размытые мазки.
Автобус трясло на ухабах — подвеска скрипела, и металлический звон разносился по салону. Каждое сотрясение отдавалось в левой ноге, и боль в колене пульсировала в такт с движением, как второй пульс. Романов вжался спиной в пластик сиденья — он был тёплым, с микроскопическими выбоинами, которые оставляли следы на коже через ткань рубашки. Ладони лежали на коленях, сжатые в кулаки, но пальцы постепенно разжимались, привыкая к вибрации.
Рядом сидел молодой парень. Лет двадцати пяти, с испуганными глазами и мелкой дрожью в пальцах, которые сжимали край сиденья так сильно, что побелели костяшки. Лицо было бледным, с тёмными кругами под глазами — не спал несколько дней, а может, недель. Короткая стрижка, неаккуратная, с неровными краями — постригли в камере, как всех перед отправкой. Запах от него — дешёвого мыла, пота и страха — смешивался с общим амбре автобуса, создавая плотный, удушливый коктейль.
В салоне сидело ещё человек двадцать. Все — в гражданской одежде, все — с пустыми глазами, которые смотрели в никуда. Кто-то спал, привалившись к стеклу, и лицо его было расслабленным, почти детским. Кто-то сидел прямо, глядя перед собой, и губы его шевелились — шептал что-то, молитву или просто слова, которые помогали не сойти с ума. Запах солярки и пота смешивался с запахом табачного дыма — кто-то курил на остановке, и дым въелся в обивку, остался в каждой нитке.