Сергей, как сын красноармейца, одним из первых тянул руку за создание колхоза на общем собрании единоличников и даже особо не сокрушался, в отличие от матери, когда поначалу пришлось отдать на общее дело не только справного коня, но и кормилицу семьи – тёлку Пеструшку. Вдобавок для грядущего торжества социализма во всём мире в расход пошли ещё восемь овец и шестнадцать кур во главе с бойким петухом Яшкой. Сам Сергей давно, с конца двадцатых годов, трудился в соседнем районном центре Высокиничи и надеялся пережить трудные времена благодаря ежемесячной заработной плате. Он старался не думать об этих потерях, тем более не понаслышке ведал, что приключается в наше время с ушлыми собственниками, изо всех сил цепляющимися за своё хозяйство, а ему надо было поставить сына на ноги.
Но Прасковья Филипповна по-старчески артачилась, не отрекалась от своей крестьянской сущности и по-прежнему стояла на своём. Время от времени она уверяла наследника:
– Все наши, глебовские, сынок, за единоличное хозяйство. Чтобы дом свой, лошадь своя, картошка своя, свиньи-овцы – тоже свои. Чтоб вышел на своё крыльцо, посмотрел на белый свет, и сердце радовалось бы… Помню, как кричали «Земля крестьянам!», так её, родимую, верните труженикам. Вот как мы думаем, и батя твой ведь тоже, не щадя живота, бился за Советскую власть, тоже со мной бы согласился, а тебя, сынок, нынче последним дурнем сосватали в проклятый колхоз. Я-то скоро помру, а ты ещё не раз помянешь мои слова – доведёт колхоз ваш, как говорится, до цугундера.[2]
Сын не полагался на слова матери, скорее, просто не хотел верить в них, и всё упрямо крутил головой, словно молодой бычок, что ищет, к чему приложиться растущими рожками. Он ни за что на свете не желал обидеть матушку, но про себя посмеивался над её словами, да и, что там греха таить, над всем её старорежимным поколением, по-прежнему цеплявшимся за давно отживший своё прошлый век. Да только Прасковья Филипповна, по своей исконной женской сути, не унималась, назойливо гладила сынка по непослушным волосам и время от времени талдычила:
– Знаешь, какие частушки ребята-то наши поют, когда твои комсомольцы не слышат?
– Поведай-ка, занятно, – ёрничал Сергей.
Мать всплеснула руками и, словно в юности на сельском гулянье, мелко задробила каблуками, весело запела:
– За решётку посадили Всех чекисты кулаков. Землю их освободили Для крапивы, лопухов.
Сергей нехотя убрал с головы тяжёлую и сухую ладонь матери:
– Мама, право слово, как тебе не совестно? Вот сама увидишь – скоро повсюду появятся трактора, комбайны, новые саженцы и семена. Всё вокруг расцветёт, как в дивном саду, и не поверишь, но станет как в твоём раю. Будто мифический Адам и Ева, тьфу, всё человечество не назад воротится в райские кущи, а придёт дружной семьёй в новые социалистические. Вот куда ведёт отсталую деревню наш рабочий класс, и никакой враг нам не помешает сойти с этого пути!
Но и Прасковья Филипповна, как женщина с характером, много повидавшая на своём веку – и в прежней жизни при царях, и при новых порядках, когда в их селе стало совсем без продыха, с навалившимися проклятыми войнами и революциями, – не поддавалась сладким и пьянящим рассказам сына о светлом будущем.
– Прям так сами твои рабочие нас куда-то ведут. Думаешь, я не знаю, что трудовому человеку надоть, а? Заработок, горячий ужин да рюмку горькой. Да ещё в баньку там сходить, да в чайной с дружками посидеть. Совсем другие люди народ куда-то силком тащат – те, что в жизни-то тяжелее карандаша ничего не поднимали и жизнь нашу не разумеют. Как бы на бойне не очутиться с такими вожаками. Не может человек без своего интереса хорошо трудиться, по себе знаю, я ведь сколько батрачила в юности. Лошадь, коли не накормлена и не напоена, ни в жизнь с плугом не пойдёт, а вы хотите, чтоб человек за здорово живёшь корпел до кровавых мозолей. А после кто-то всё это поделит на всех крестьян, пролетариев и служащих – ага, ждите… Сам посуди: работнику что скажут, он то и делает, будто запряжённый в плуг вол али какой мерин, и плевать он хотел, что там вокруг, как сделать справно или понадежней. Главное – отдай ему положенную денежку, и дальше хоть трава не расти. Да всё зырит по сторонам, чтобы такого вдобавок незаметно спереть для дома или на пропой. А крестьянин – то совсем другое, он человек вольный: сам себе голова, выгоду ищет и от полученного убытка по ночам не спит, всё думку думает, что в этом году лучше посадить – рожь али овес, как бы что-то новое выдумать, чего нет у соседей. Вот, к примеру, нема в селе сапожника – он раз и обучится ремеслу, нет колёсника или бочкаря – тоже, глядишь, мастерство освоит.
– Известное дело: впереди пролетариев шагают с красным знаменем настоящие большевики, они знают, что нам лучше. А такие глупые частушки я и сам помню ещё с детства, могу вприсядку пройти с коленцами.
Ленин Троцкому сказал:
«Пойдём, товарищ, на базар,
Купим лошадь карюю,
Накормим пролетарию».
– А что мне стыдиться? Вот увидишь, пустят они нас по миру без порток, а земля наша, политая потом и кровью дедов и прадедов наших, зарастёт репьём да лебедой. А насчёт твоего коммунизма скажу так: хорошо, если дети или внуки нашего Лёшки застанут что-то похожее, но токмо не мы с тобой. А мои глаза, уж верно, не увидят вашего доморощенного рая, круто замешанного на крови и слезах, да и не нужен он мне – поперёк горла встанет. Я, милок, хочу жить в ладу со своей душой, а не с брюхом.
Вдовин помалкивал, почти не перечил матери, про себя надеялся, что нынешняя жизнь-то она такая – прёт штопором, и сама рассудит, кто прав, а кто нет, и всё разложит по полочкам. Хотя сомнений в своей правоте у него отродясь не водилось, ведь за тонкими брошюрками из избы-читальни о всеобщем счастье и изобилии стояли мудрые учёные люди. Но тогда с коллективизацией всё вышло как-то не так, по-иному, не по уму и не по совести. Так что зазорно сыну стало смотреть в глаза матери, когда по зиме, по разнарядке, свалившейся на головы односельчан из Угодско-Заводского района, под метёлку забирали из их и так небогатой избы чугунки да миски, ложки да вилки – всё вплоть до застиранных кальсон да портов с заплатами, а из подпола хищно вытаскивали даже бочки с квашеной капустой…
Правда, после такого всеобщего обобществления всей имеющейся собственности на деревне, быстро опомнились. Ложки да плошки, кур да уток новые хозяева жизни в конце марта того самого лихого 1930 года, скрипя зубами, всё же воротили прежним владельцам – следом за выходом известной статьи в головной газете «Правда», говорившей о перегибах в колхозном строительстве.
А Вдовин вскоре плюнул на всю эту затею с колхозами, что поставила всю жизнь в стране с ног на голову, оставил своё недолгое бригадирство и, выйдя из колхоза, подался обратно на работу в Высокиничи, благо образование позволяло. А комсомольскую путёвку в райкоме ему выписали – не зря он один-единственный из местных комсомольцев, поскрипывая блестящими ремнями, носил тёмно-зелёный костюм юнгштурма[3] и не пропускал ни одного субботника и собрания.
* * *
Беспрестанно где-то около Малоярославца и Калуги, горели леса и поля, и даже страшно подумать – целые деревни и города. И оттого невысокое осеннее солнце сызнова оказалось в дымной пелене, словно желая заслониться от всех тех дел, что ныне свершались на земле, и как будто безжизненное око, затянутое бельмом, неспешно покатило к близкому закату мимо тёмных крыш и одиноких скворечен.
После обеда бабушка с внуком принялись копать под старой грушей яму. Место казалось тихим, укрытым от посторонних глаз среди крапивы, расположенным далеко от дощатого забора и оттого надёжным. Глядишь, соседи, а тем паче чужаки, случаем не приметят тайника. К вечеру в получившийся ров кое-как на верёвках опустили старый сундук, загодя принесённый с терраски, ещё пахнущий просушенным деревом и простеньким девичьим приданым хозяйки дома, состоявшим из дюжины полотенец да простыней с пододеяльниками и наволочками, и давным-давно пущенным в дело.