Кажется, такая боль никогда не уйдёт, но она уходит. Меня отвозят домой и заменяют боль агонией лечебной физкультуры. Красная пелена начала рассеиваться. Психотерапевт, специализирующийся на гипнотерапии, научил меня нескольким эффективным способам подавлять фантомные боли и зуд в отрезанной руке. Кеймен. Именно он принёс мне Ребу, одну из немногих вещей, которые я взял с собой, когда прихромал из прошлой жизни в нынешнюю, на Дьюма-Ки.
— Этот психотерапевтический метод воздействия на злость пока не получил одобрения, — предупредил меня доктор Кеймен, хотя, наверное, мог и солгать, чтобы сделать Ребу более привлекательной. Он сказал мне, что я должен дать ей отвратительное имя. И хотя выглядела она, как Люси Рикардо[8] я назвал её в честь тётушки, которая в детстве больно сдавливала мне пальцы, если я не съедал всю морковку. Не прошло и двух дней, как я забыл её имя. В голову лезли только мужские имена, которые злили меня ещё сильнее: Рэндолл, Рассел, Рудольф, даже Ривер-мать-его-Феникс.
Я тогда находился дома. Пэм принесла мне завтрак и, должно быть, правильно прочитала выражение моего лица, потому что я увидел, как она напряглась, готовясь к взрыву эмоций. Но даже забыв имя этой призванной снимать злость куклы с взбитыми рыжими волосами, которую дал мне психолог, я помнил, как использовать её в такой ситуации.
— Пэм, — обратился я к жене, — мне нужно пять минут, чтобы взять себя в руки. Я могу это сделать.
— Ты уверен?..
— Да, только унеси отсюда это дерьмо и засунь в свою пудреницу. Я могу это сделать.
Я не знал, смогу или нет, но именно это мне полагалось сказать: «Я могу это сделать». Я не мог вспомнить имени этой грёбаной куклы, но помнил ключевую фразу: «Я могу это сделать». Я хорошо помню, как в конце своей прежней жизни постоянно твердил: «Я могу это сделать», — даже когда знал, что не могу, когда знал, что я в дерьме, по уши в дерьме, и новое дерьмо льётся мне на голову, будто из помойного ведра.
— Я могу это сделать, — повторил я, и одному Богу известно, каким при этом было моё лицо, потому что Пэм попятилась, без единого слова, держа в руках поднос, на котором чашка постукивала о тарелку.
Когда она ушла, я поднял куклу на уровень лица, всматриваясь в её глупые синие глаза, а мои пальцы вдавливались в глупое податливое тело.
— Как твоё имя, ты, сука с крысиной мордой? — прокричал я. Мне ни разу и в голову не пришло, что Пэм слушает меня на кухне по аппарату внутренней связи вместе с дежурной медсестрой. Но вот что я вам скажу: если бы аппарат и сломался, они смогли бы услышать меня через дверь. В тот день мой голос разносился далеко.
Я принялся трясти куклу из стороны в сторону. Голова моталась, синтетические а-ля «Я люблю Люси» волосы летали из стороны в сторону. Синие кукольные глаза, казалось, говорили: «О-о-о-о-х, какой противный парниша!» — как любила повторять Бетти Буп[9] в одном из старых мультфильмов, которые ещё можно увидеть по кабельному телевидению.
— Как твоё имя, сука? Как твоё имя, манда? Как твоё имя, жалкая тряпичная шлюха? Скажи мне своё имя! Скажи мне своё имя! Скажи мне своё имя, или я вырву тебе глаза, откушу нос, раздеру тво…
В голове у меня что-то замкнуло — такое иногда случается и теперь, по прошествии четырёх лет, здесь, в городе Тамасунчале (штат Сан-Луис Потоси, Мексика), в третьей жизни Эдгара Фримантла. На мгновение я вернулся в свой пикап, планшет с зажимом для бумаг колотился о старый стальной контейнер для ленча на полу перед пассажирским сиденьем (сомневаюсь, что я был единственным работающим миллионером Америки, который возил с собой ленч, — нас, вероятно, не один десяток), мой пауэрбук лежал рядом на сиденье. Из радио женский голос с евангелическим жаром прокричал: «Оно было КРАСНЫМ!» Только три слова, но мне их хватило. Они из песни о бедной женщине, которая наряжает свою красивую дочь проституткой. Песня эта — «Фэнси» в исполнении Ребы Макинтайр.[10]
— Реба. — Я прижал куклу к груди. — Ты — Реба. Реба-Реба-Реба. Больше я твоего имени не забуду.
Я забыл — на следующей неделе, — но в тот раз уже не злился. Нет, прижал куклу к себе, как маленькую возлюбленную, закрыл глаза, представил пикап, уничтоженный в результате несчастного случая, мой стальной контейнер для ленча, о который постукивал металлический зажим на планшете, и женский голос вновь донёсся из радиоприёмника, вновь с евангелическим жаром прокричал: «Оно было КРАСНЫМ!»
Доктор Кеймен назвал это прорывом. Он очень обрадовался. Моя жена не проявила такого же энтузиазма, и её поцелуй в щёку был скорее формальным. Думаю, примерно через два месяца она сказала мне, что хочет развестись.
ii
К тому времени боли значительно ослабели, или мозг уже сумел внести существенные коррективы и приспособиться к ним. Голова, случалось, болела, но не так часто и не столь сильно: между ушами больше не били самые большие в мире башенные часы. Я, конечно, с нетерпением ждал таблетку викодина в пять и оксиконтина в восемь часов (едва мог ходить, опираясь на ярко-красную «канадку»,[11] не проглотив эти волшебные таблетки), но моё слепленное заново правое бедро начало заживать.
Кэти Грин, королева лечебной физкультуры, приходила в Casa Freemantle[12] в Мендота-Хайтс по понедельникам, средам и пятницам. Мне разрешали принять дополнительную таблетку викодина перед нашими занятиями, и всё равно к концу упражнений мои крики звенели по всему дому. Нашу игровую комнату в подвале переоборудовали в кабинет лечебной физкультуры, оснащенный даже горячей ванной, куда я мог залезать и вылезать без посторонней помощи. После двух месяцев занятий лечебной физкультурой (то есть почти через шесть месяцев после несчастного случая) я начал по вечерам самостоятельно спускаться в подвал, чтобы повторить упражнения для ног и немного потренировать пресс. Кэти говорила, что час-другой занятий перед тем, как лечь в кровать, высвобождают эндорфины и способствуют более крепкому сну. Насчёт эндорфинов не знаю, но спать я действительно стал лучше.
И во время одного из таких вот вечерних занятий (Эдгар в поисках неуловимых эндорфинов) моя жена, с которой я прожил двадцать пять лет, спустилась в подвал и сказала, что хочет со мной развестись.
Я прервал то, что делал (сгибался вперёд, вытянув ноги перед собой), и посмотрел на неё. Я сидел на мате. Она стояла у подножия лестницы, достаточно далеко от меня. Я мог спросить, говорит ли она всерьёз, но света хватало (спасибо флуоресцентным лампам), и такого вопроса я не задал. Если на то пошло, не думаю, что женщина может пошутить на такую тему через шесть месяцев после того, как её муж чуть не погиб в результате несчастного случая. Я мог бы спросить почему, но и так знал. Видел маленький белый шрам на её предплечье в том месте, куда я ударил пластиковым ножом (нож я схватил с подноса, на котором в больнице мне принесли обед), но ведь этим дело не ограничивалось. Я подумал о том, как велел ей, не так уж и давно, унести отсюда завтрак и засунуть в пудреницу. Я подумал, а не попросить ли её ещё раз всё обдумать, но злость вернулась. В те дни «неадекватная злость», как называл её доктор Кеймен, частенько составляла мне компанию. Но злость, которую я испытывал в тот самый момент, не казалась мне неадекватной.
Я сидел без рубашки. Моя правая рука заканчивалась в трёх с половиной дюймах ниже плеча. Я приподнял её (это всё, на что были способны оставшиеся мышцы), чтобы наставить на жену, и сказал:
— Это я показываю тебе палец. Убирайся отсюда, раз ты этого хочешь. Убирайся отсюда, мерзкая, бросающая меня сумка.
Первые слёзы потекли по её лицу, но она попыталась улыбнуться. Получилась гримаса.