Погони не было, и быть не могло: в такую ночь никто никого не ищет. Я слушал, как трещит снег над головой, как воет наверху, как рядом дышат девять человек и одна собака. И вот тут меня начало трясти — крупно, стыдно, всем телом, как это всегда и приходит: не в бою, а часов через восемь после.
Полежал, стиснув зубы, пока не отпустило.
* * *
Поутру, когда метель стихла, нам пришлось откапываться, иначе и не скажешь! Люди выбирались из-под снега, отряхивались, отфыркивались и ржали друг над другом. Кузьма вылез с сугробом на голове и был торжественно объявлен белым медведем. Прокоп откапывал собак — те выходили одна за другой, встряхивались и немедленно начинали драться, что означало полное благополучие. Черныш поднял голову и хватил снегу.
Подведём промежуточные итоги! Выжили все, обмороженных нет, простывших, по крайней мере, пока — тоже не видать! Оружие цело. И, главное, вокруг нас лежало ровное белое поле на котором не видно ни единого следа, ни нашего, ни чужого. Снега за ночь навалило столько, что вчерашний день как будто стёрли.
Часа через два мы вышли к проливу. Был он широк, и вдали, за серой водой и белым льдом, поднималась земля — с горами, с лесом, с длинной береговой линией, уходящей на юг.
Чугач сказал слово. Тыгак перевёл:
— Хунаа. Земля и селение. Там живут.
Фрол уже разворачивал карту, придерживая её от ветра.
— Это, ваше сиятельство, у нас именуется остров Чичагова.
Я смотрел на этот остров и потихоньку привязывался по месту.
Пролив скован льдом от берега и от берега — а посередине, где шло течение, тянулась тёмная полоса открытой воды. Ровная, широкая, дымящаяся на морозе. Не перепрыгнуть, не намостить, собак не провести.
Переправиться через неё можно только на лодке, а их не было — бросили, уходя от погони. Это помогло нам спастись, но теперь аукалось. Без просрочки и без скидок.
* * *
Мы двигались вдоль пролива весь день, отыскивая возможность переправиться, но не нашли ни черта. Лёд у берега держал людей и нарты, но метров через двести обрывался в ту самую дымящуюся полосу. Сужения не было. Заберега не было. Брошенной лодки, на которую я, что уж скрывать, всё-таки надеялся, не было тоже.
Снега навалило по колено, нарты вязли, собаки шли шагом. Юколы оставалось на два дня, если кормить всех. Или на четыре, если кормить только собак, — а без собак мы тут вообще никто.
К вечеру второго перехода Сидор, шедший впереди, лёг в снег и махнул рукой. За мысом, на галечной косе, стояли вытащенные носами на берег три большие тлинкитские баты. Возле них ходили люди — человек шесть или семь, в парках и камлеях, безо всякой парадной справы. Двое возились с укладкой, один правил весло, остальные грузили какие-то тюки.
Я лёг рядом с Сидором и наблюдал. Лодки были хорошие, вместительные. В такие войдут люди, собаки и разобранные нарты — за два рейса перевезём всё.
И их меньше, чем нас, хоть и достаточно, чтобы кто-то один сел в бату и ушёл предупредить ближайшее селение. А после трёх суток, когда по нашему следу шли люди с ружьями и луками, в добрых соседей мне верилось примерно так же, как в честного таможенника.
Я подозвал своих.
— Обходим по берегу. Митрий и Кузьма — вон за тот камень, вправо. Сидор с Прокопом левее, к воде, отрезаете лодки. Бьём по моему выстрелу. Лодки не портить.
Никто не спросил зачем. Фрол дёрнул щекой, но промолчал.
Объяснять я и не собирался. Нам были нужны лодки, а лодки были у них. В девяносто пятом на такое приходилось идти время от времени, и назывались это тогда не убийством, а «решением вопроса» — и, честно сказать, поводы бывали куда мельче.
Мы обошли косу понизу, за грядой валунов. Я лёг за камень, положил штуцер и стал смотреть в прицел. Считать людей в прицеле — дело знакомое. Так же считаешь стволы у тех, кто вышел из машин напротив: сколько их, кто старший, кто дёрнется первым. Старшего я определил сразу — плечистый, у средней баты, что-то показывал остальным.
Теперь всё внимание на него. Старший повернулся, чтобы крикнуть кому-то за спину, и его лицо заняло целиком. Шагах в шестидесяти, видно ясно, как на ладони.
Лицо молодое, скуластое, с белым старым шрамом через бровь. Я знал его!. Зимой оно стояло передо мной у торгового двора в Ново-Архангельске, в толпе, которая никак не могла набрать шкур на бочку.
Кетль! Тот парень, которому я прострелил нагрудник! Палец остановился на спуске. Я лежал и разглядывал его ещё секунды две-три, а потом опустил штуцер.
— Отставить! — гаркнул я так, что на косе замерли все разом. — Никому не стрелять!
И, поднимаясь из-за камня в полный рост, заорал уже вниз, на берег:
— Кетль! Кетль, чтоб тебя!
Нас увидели. Парень дёрнулся, схватился было за копьё — и застыл. Всмотрелся. Потом медленно, очень медленно поднял обе руки ладонями вперёд и крикнул что-то длинное, в котором я разобрал только «граф».
Мои люди всё ещё держали их на мушке. Потом Кузьма опустил ружьё и начал ржать. За ним Митрий. Потом Ефимка, а дальше уже все, включая обоих чугачей, которые вообще ничего не поняли, но охотно присоединились, ощущая общее облегчение.
Фрол сошёл на косу первым и заговорил с ними — за зиму он нахватался колошского так, что понимал через слово, а через два и отвечал. Получилось вот что. Кетль со своими возвращался домой, в Хунаа: их дома там, на острове, а открытая вода для бат не препятствие, а дорога. Сюда они пришли за плавником, а теперь ждали воду поспокойнее.
Про то, что за нами трое суток шла погоня, Кетль не знал, а услышав, перестал улыбаться, коротко переговорил со своими и показал на воду: грузиться, сейчас.
Дальше был час честной, злой работы. Нарты разобрали и уложили поперёк бортов. Собак распределили по трём батам, чтобы не подрались. Черныша Ефимка держал на руках всю переправу и не отдал никому. Вода в проливе шла тёмная, тяжёлая, с ленивыми водоворотами, и я старался на неё не смотреть.
На той стороне нас уже встречали. Люди сбегали к воде, тащили лодки на гальку, кричали, разбирали груз. Кетль что-то объяснял пожилому человеку, показывая на меня.
А у ближних домов, под низким навесом, лежали на боку бочки. Мои. Со знакомыми клеймами по днищу и железными обручами.
Я насчитал шесть. Три пустые, брошены, как попало. Три стояли отдельно, укрытые, целые.
* * *
Дом Кетля я по привычке чуть было не назвал бараборой — так наши зовут всякое туземное жильё. А зря! Это был настоящий дом. Из толстых тёсаных досок, шагов двадцать в длину, слегка врытый в землю, с низким входом, в который пришлось нырять, согнувшись.
Внутри, посередине большого помещения горел очаг, дым уходил в щель под кровлей, и в этом дыму плавали закопчённые до черноты балки. По стенам шли помосты и лежанки, под ними стояли резные короба и сундуки, сверху висели связки сушёной рыбы. На столбах, на утвари, на одежде — везде повторялись одни и те же знаки: птица, зверь, что-то ещё, чего я не разобрал.
Людей было много. Несколько семей под одной крышей, общий очаг, дети под ногами, бабы у огня, старики на лучших местах. Коммуналка на сорок душ, только вместо обоев — резьба по кедру.
Нас раздели, разули и посадили к огню. Вот это было настоящее счастье. Не еда даже — тепло. Я сидел, чувствовал, как оттаивают ступни, и понимал, что последние трое суток тело у меня было чужое, деревянное, и лишь сейчас начинает становиться моим. Мокрые парки развесили на шестах, от них повалил пар. Собак пустили под навес, накормили и оставили в покое; Черныша баба Кетля осмотрела, поцокала языком, что-то пробурчала и залепила рану чем-то жирным и вонючим. Что характерно, пёс стерпел и даже не зарычал.
Мои спутники оттаивали на глазах. Кузьма первым делом полез к горшкам, Митрий заснул сидя, Ефимка вертел головой и разглядывал столбы, а Прокоп немедленно нашёл общий язык с местными собачниками — безо всякого толмача, на пальцах и на матерных междометиях, понятных, судя по всему, уже и здешним аборигенам.