А сам вместе с Олейниковым и Гогоберидзе уехал в соседний дот, наблюдать. Ведь что такое социализм? Это учет и контроль. Второе важнее первого.
Вышли мы из расположения. Пять километров по бездорожью, в обход дорог, с полной выкладкой. Дабы усилить впечатление и прокачать спайку внутри взвода, велел набить вещмешки камнями, как у Цыгана. Который тоже шел с нами, посеревший и уставший. Сам взял рацию — надо приучать штаб, что она со мной всегда на выходе — да еще ППД с патронами. Тяжело! Но зато пока иду — улучшу себе показатели силы. А может и скорость заодно.
Шли молча, с передовым охранением, все как положено.
Ноги проваливаются сквозь корку, вытаскиваешь её вместе с двумя кило глины на подошве, через сотню шагов ноги весят по пуду. Полынь цепляет за штанины. В темноте не видно ни ямы, ни борозды.
Уложились в сорок минут, замаскировались недалеко от линии дотов. Я послал тестовую радиограмму в штаб — Мэлу тоже надо учиться, пасти группу на выходе…
Дальше начиналась работа.
Дот сидел на небольшом холме, серый бетонный лоб с тремя амбразурами, глядящими на реку и по бокам. Вокруг метров на двести всё выкошено и вычищено — сектор обстрела. А вот сзади поленились, заросшая промоина, да еще полоса кустарника идет.
И два костра.
Один у входа, второй слева. Возле ближнего сидели двое караульных, и я минут двадцать смотрел на них в бинокль, лёжа в промоине. Потом поразглядывал дальний — еще пара. Наконец, был и третий пост, пеший. Одни из красноармейцев курсировал вокруг дота. Явно подготовились. Вооружены обычными Мосинками, штыков нет. Зотов постарался?
Потом я уставился на ближайший дот справа. Увидел в амбразуре горящую папиросу. Нда… начальство не спит, но и маскироваться не видит смысла тоже.
Тут мне вспомнилось насчет отблика снайперского прицела на солнце. И бинокля наблюдателя, второго номера. Надо будет вдолбить в головы снайперам эту особенность, чтобы не спалились. Ну и про курение на выходе тоже рассказать. Демаскрируешься папироской — убиваешь все отделение.
Наблюдал я час. Дал посмотреть руководителям троек.
За этот час стало ясно всё. Пять человек в охранении: двое у входа, двое у левого костра, один — самый серьёзный — ходит по маршруту вокруг сооружения, тридцать два шага. Остальные пятеро спят внутри, дверь притворена, но не заперта.
Часовые у костров были слепые, как кроты, зря они огонь зажгли. Тот, что ходил, — зрячий, но и он раз в три обхода останавливался у огня погреть руки.
Я отполз назад и распределил.
Первая тройка, Селивёрстова, — на левых, через кустарник. Вторая, Ткача, — на костёр у входа, по промоине. Третья, моя, взять ходячего, когда он будет скрыт дотом.
Сигнал: крик ночной птицы. Кричать Ткачу — у него, как выяснилось на репетициях, получалось лучше всех, глухо и по-настоящему, а не как обычно кричат в кино.
— Всем на местах быть в два тридцать, — прошептал я. — Крик один. По крику — все сразу. Не по одному, а разом, иначе первый же заоравший поднимет остальных. Кляпы наготове. Ткач — если твой дёрнется, держи крепко, но не души, как прошлый раз на тренировке.
— Тащ командир, ну сколько раз вы еще будете вспоминать тот раз…
— Столько, сколько надо. Бурак отправился к Соломон Марковичу, ты ему чуть шею на сломал!
Расползлись.
Следующие сорок минут были самые длинные в моей жизни после падения с восьмисот метров.
Мокрая земля под животом. Холод, который начинается со стоп и медленно поднимается вверх. Полынь под ладонью. Двадцать два шага туда — четыре секунды движения — замереть. Двадцать два обратно.
Один раз ходячий остановился и стал смотреть в мою сторону — просто так, без причины, — и я лежал, вжавшись щекой в грязь, и считал про себя, и на счёте «сорок» он повернулся и пошёл дальше.
В два тридцать я был в восьми шагах от его маршрута, за кучей вынутого грунта. Двое из 2-го отделения позади меня. Тоже вжавшиеся в землю.
Время!
Из темноты справа поплыл негромкий двусложный крик — тоскливый, сиплый, совершенно птичий.
И всё случилось разом.
Я взял своего в тот момент, когда он был ко мне спиной на дальнем конце маршрута: три быстрых шага, левой рукой через рот, правой — деревянный муляж ножа под ухо и одновременно подсечка, чтобы он потерял опору. Он рванулся один раз, сильно — здоровый попался, — и обмяк, когда понял, что держат намертво — подоспела моя тройка и его схватили за ноги. Я успел только шепнуть ему в ухо:
— Тихо, учения! Ты условно убит.
Один из бойцов сунул ему кляп в рот и обвязал тесёмкой.
Слева, у левого костра, что-то коротко звякнуло и стихло — Селивёрстов чисто сработал.
Справа, у входа, вышло грубее: один из часовых успел мыкнуть, и мык этот, как мне показалось, разнёсся на всю округу. Но Ткач навалился сверху, и все звуки тут же оборвались.
Пять красноармейцев, десять секунд. Ни одного выстрела, ни одного громкого крика.
Я приподнялся и осмотрелся.
Часовые лежали связанные, с кляпами, на своих местах. Костёр у входа и слева продолжал гореть как ни в чём не бывало. Из дота не доносилось ни звука.
— Гнатюк, заряды.
Работали как учили. Я сам повесил взрывпакет на дверь — не на створку, а на петли, потому что вышибать надо там, поджог шнур. Ткач тоже самое сделал с одной из амбразур.
Я поднял руку, мы бодро отошли назад. Отсчитал.
И два взрывпакета хлопнули почти одновременно — резко, зло, на всю ночную степь.
Условное поражение объекта: дверь, амбразура. Сооружение поражено. Повышен уровень «Подрывное дело»: 2 — 3
Внутри мгновенно заорали.
Заорали, загремели, ударилась о бетон опрокинутая табуретка, кто-то потребовал винтовку. Дверь я держал приоткрытой ровно настолько, насколько нужно, — и когда за ней послышался топот, сунул в щель дымовую шашку и отскочил.
— Граната!
Шашка зашипела.
Из дота они посыпались через полминуты — кашляющие, полуодетые, со слезящимися глазами, один босиком, — и попадали прямо в руки моим людям. Обезоружили их без всякого сопротивления: во-первых, темно, во-вторых, дым, в-третьих, человек, который только что спал, а теперь задыхается, воевать не способен вообще.
Пятеро. Всё.
— Стой! Стой, свои! Учения! — заорал я во весь голос уже больше для начальства в соседнем доте. — Оружие на землю, всем стоять на месте!
И тогда стало тихо.
Только костёр потрескивал, шипела догорающая шашка, кашлял босой боец да где-то за спиной у меня Ткач тяжело дышал.
Судьи пришли через семь минут — от соседнего дота с фонариками.
Первым был Гогоберидзе, с папиросой в зубах. Это он курил за амбразурой! За ним Олейников, потом Зотов.
Шалва Ираклиевич обвёл фонарём картину: связанные часовые с кляпами, пятеро кашляющих у входа, взвод при оружии, дымящаяся дверь, чёрное пятно на бронезаслонке.
И расхохотался.
— Ай, молодца! — Он хлопнул меня по плечу так, что я качнулся. — Ай, дорогой! Мы же сидели вон там, в амбразуру смотрели, специально смотрели, знали, что вы придёте! И ничего не видели! Совсем ничего! Огонь горит, часовой ходит, всё как надо — и вдруг бах!
— Десять секунд, — сказал я. — От сигнала до последнего.
— Поздравляю! — одобрил особист. — Я напишу начальству. Обязательно напишу, подробно, с хронометражом. Это надо повторить, Николай Петрович. Обязательно повторить, и не один раз, и не только здесь. Понимаешь, о чём я?
Понимал я прекрасно.
Олейников молчал дольше всех. Прошёлся, посветил фонариком на дверь, на заряд, на петли, хмыкнул. Потом сказал:
— Молодцы. Честно скажу — не верил. Думал, шумнёте на подходе и всё. — Он повернулся к Зотову. — Запиши: нападение проведено скрытно, охранение снято полностью, объект условно уничтожен. Гарнизон сопротивления оказать не успел.
Комбат саперов тоже все обошел, снял кляпы со своих людей.
Посветил, присел у двери, потрогал пальцем то место, где стоял заряд. Потом выпрямился.