– Лечат ее. И не пускают к ней, воспаление легких у нее.
Ермолай понял, что в больницу просто так не попадешь, оказывается, надо заболеть. И он пошел домой нараспашку, даже фуражку забыл надеть. Как потерянный ходил по двору, кормил домашних питомцев, прикрыл сараюшку, накачал воды, да так и лег спать в нетопленой избе.
В больницу Ермолая увезли через двое суток.
Соседи, тоже пожилая пара, с жалостью смотрели вслед отъезжающей машине скорой помощи. – Совсем плох Ермолай, не выкарабкается, наверное, – сказал сосед.
Старшая дочь Александра охала, сообщив младшим брату и сестре, которые жили в городе, что старики слегли оба.
– То всю жизнь, как кошка с собакой, то одна болезнь на двоих, у отца тоже воспаление легких. – Плакала она.
– Дедушка, веди себя хорошо, – говорила медсестра разбуянившемуся Ермолаю.
– Мне бы к старухе моей, как она там…
– Лечим бабушку. И вас лечить будем, лежите тихо, быстрее выздоровеете.
Он потом в беспамятстве был и не знал, что там с его Глафирой. А когда поправляться стал, главврач распорядился выписать их вместе, хотя Глафира раньше на поправку пошла.
***
Александра с мужем привезли стариков домой после обеда, растопив печь и успев сварить обед.
– Ну вот, дома и стены помогают, – сказала дочь, – вы уж тут сами теперь, – она всплакнула, вспомнив, что еще пару недель назад, надежды на выздоровление было совсем мало. Да они и сейчас слабые, похудевшие и бледные.
– Езжай, дочка, – Глафира махнула рукой, – сами управимся.
Ермолай все еще покашливал, скорей от слабости, да от свежего воздуха.
– Уж сколь раз предлагала в райцентр переехать, – запричитала дочь, – а вы уперлись в этот угол, не вытащишь вас.
Машина отъехала от дома. Стало тихо. Только часы тикали, что на старом буфете. Внук Юра, когда приезжает, всегда называет этот буфет раритетом. Старики не понимают это слово. У них эта мебель давно, другой им не надо.
Глафира присела на свою любимую кровать, прилегла на мягкую перину, сдернув накидку с подушек. Так и лежала, не прикрывшись, только та же юбка коричневая, да кофта на ней.
Ермолай, согнувшись, прошаркал к ней, присел на кровать. Взял одеяло и накинул на Глафиру. Потом тоже прилег. Так и лежали минут десть спиной друг к другу.
– Слышь, Ермоша, – подала голос Глафира, – уж прости ты меня… и впрямь, ты у меня не первый. Чуть не вышла за постылого Федьку, пока ты меня не украл… ну, почти украл, я ведь не супротив была…
Ермолай кашлянул слегка, видно остаточное после болезни, повернулся на другой бок, поправил одеяло, упавшее с Глафиры. – А и ладно, – кряхтя, сказал он, – ты зато у меня первая.
Она тихо ойкнула, и кажется, всплакнула. Потом медленно повернулась к нему. – А более никогда никого, кроме тебя, не знала, – дрогнувшим голосом сказала она, – и всю войну, Ермоша, ждала тебя. Никого у меня не было, только ты один – свет мой ясный.
Он заморгал часто, снова стал поправлять одеяло: – Укрывайся, Глаша, получше, не надо тебе простывать. А на ночь я еще подтоплю.
– Может еще поживем, Ермоша, – откликнулась она.
– Поживем маненько, поживем, – отозвался Ермолай. – Может Юрка со Светой правнука привезут. Сколь у нас уже? Двое правнуков? Ну, вот, третий будет… так что поживем…
И плыл над домиком какой-то сизый туман, словно окутывая этот домик, а может оберегая. И тайга безмолвствовала, являясь свидетелем человеческих судеб, таких разных, таких непохожих, иногда удивительных.
Здравствуй, родная
– Поддай еще, Петька! Шевелись, не спи на ходу!
– Я и так кручусь, дядя Григорий! – Щуплый помощник машиниста, чумазый и вспотевший, подает уголь в топку. – Разогнались мы с вами…
– Не боись, тут перегон, можно и шустрее проскочить.
Седовласый машинист паровоза, на суровом лице которого пролегли морщины, как борозды после пахоты, смотрит вперед, спиной чувствуя, чем там занят помощник.
Места тут почти дикие, народу мало проживает в небольших деревеньках, припрятанных у самой тайги. Да еще время такое – осеннее, когда уже лист опадает и изморозь на пожухлой траве выскакивает, того и гляди, снег выпадет.
– Ну, что устал? – спросил Григорий помощника, сомневаясь, что ему восемнадцать. – Ты, поди, года прибавил, на фронт хотел бежать, а тут война закончилась.
– Не-ее, дядь Гриша, честно, как есть. Уж больно нравится мне паровоз, давно хотел, выпросился. – Петька смеется, рассказывает новую байку, услышанную в прошлый раз, когда дома побывал. Но Григорий молчит, ничем его не расшевелишь. Вот уже три месяца как мотается он по этой ветке, а за все это время Петька даже улыбки на лице машиниста не видел. А ведь радость-то какая – война закончилась. Тут впору и посмеяться, и песню спеть, и помечтать.
Не до мечтаний Григорию. Все его мечты остались там – в том времени, до войны еще. Жили на выселке, где всего домов десять. Но жили дружно, все как одна семья были. Он тогда уже на "железке" работал, из дома на несколько дней уезжал, а то и недель. Потом как вернется домой на отдых, выбежит ему навстречу его Тонюшка, прижмется к нему, а он ей шепчет: «Здравствуй, родная…». И она в ответ: «Здравствуй, родной…».
И тогда Григорий был немногословным, а сейчас и вовсе. Всю войну прошел, сына старшего на фронте потерял. А когда вернулся, на выселке ни одного дома не осталось: кто уехал, а кто помер. И сказали ему люди, что жена его с дочкой заболели в последнюю военную зиму и сгинули… а где лежат, неизвестно.
Григорий и в больницу районную ездил, там спрашивал, все кладбище обошел – никаких следов. А документ имеется. Вот они его родные – Антонина и Анна Григорьевы.
На войне так не гнулся, как сейчас, чуть не пропал. Да вызвал его парторг. «Хватит горе заливать, не один ты такой, люди нам сейчас, как воздух нужны, страна в тебе нуждается. Ты же машинист, иди на паровоз, помощника тебе дадим».
Бросил свой вещмешок в старом продырявленном бараке (лишь бы угол какой) и на "железку" отправился. И стал паровоз ему вместо дома. Мчится по рельсам – то лес, то степь – забывается в работе, по сторонам глядеть некогда.
А вот Петька успевает рассмотреть, что там вдоль дороги.
– Глянь, дядя Гриша, снова стоит! – Петька высовывается, светлые волосы треплет холодный осенний ветер.
– Спрячься, а то сопли заморозишь, – ворчит машинист.
– И чего она здесь делает? Тут же перегон – даже крохотной станции нет.
– Ты на дорогу гляди, дурень, а не на девок заглядывайся.
Петька смеется. – А ничё не разглядишь, закутанная стоит в платок.
Григорий как-то и сам взглянул на застывшую, как столбик, девчонку (вроде молодая совсем). Стоит, состав взглядом ловит, увидеть чего-то хочет.
– А может диверсант какой, – предположил Петька.
– Ишь ты, бдительный нашелся, так тебе диверсант и обозначит себя и будет пялиться второй месяц.
– А и, правда, второй месяц она тут, уж который раз вижу, – признался помощник машиниста. – Может меня высматривает, – Петька снова рассмеялся.
– Да тут, кроме нас, еще составы ходят, так что не один ты, да и мал еще, чтобы за тобой девки бегали.
Григорий про эту девчонку в хлипком пальтишке и клетчатом платке забыл напрочь.
Но в следующую поездку, когда Петька уже высматривал на том участке знакомую фигурку, Григорий, изменившись в лице, стал экстренно тормозить. – Держись, Петр! – Крикнул он.
Петька только тогда и заметил, что впереди, в аккурат на рельсах, стоит коровенка. Стоит, не шелохнётся, хоть сколь свисти ей. Гудок паровозный на всю округу с диким свистом прорвался, а корова стоит и уходить не собирается.
И уж так Григорий старается аккуратно притормозить, чтобы успеть, не наехать, и чтобы вагоны в гармошку не сложились. Вот это задачка!
Морщины, кажется, у него на лице еще глубже стали, а сам и глазом не моргнул, тормозит, стиснув зубы.