Литмир - Электронная Библиотека

И будто сначала! Сам с собой спорил?

– Наскучили сочинения с последовательными временными коллизиями! Приключения в освоенном времени-пространстве буксуют, время, чистое время, для литературы всё ещё чуть ли не запретная территория… ну да, белое пятно… Время, – продолжал, – это не стрела, это среда, среда, эффект длительности усиливается в тесноте, толчее, все странствия Одиссея, все его приключения развёртываются на морском пятачке, утыканном карликовыми островками, но какое уплотнение времени, какая иллюзия протяжённости… – далее Валерка походя пнул ясперсовское осевое время, ему, дескать, не сладить из индивидуальных озарений цельную философию истории… – К чему я? – спросил себя Валерка, передразнив кокетливый вопрос Шанского, который тот обычно задавал себе, запутывая дискуссию, Валерка тоже боялся, по-видимому, что не справится с расхлябанностью собственных мыслей и окончательно провалится в сивый бред, однако сразу же, и озорно, как только он умел, глянул на Соснина: сам-то он, пытаясь объясниться, возможно и сплоховал, но зато готов похвастать чужими, выгодно присвоенными премудростями – пассажи из четвёртой главы «Ады» были и впрямь блестящими… но почему пространство – это толчея в ушах, не в глазах? С фанатичной угрюмостью Валерка помечтал о том, чтобы парадоксы времени врывались в зарождавшийся текст, наполняли энергией, деформировали исходные композиционные схемы. И заряжали тайным знанием о том, что будет. Хотя, заряд этот и так издавна ощущался, мечтай, не мечтай. Гениальное произведение – сколок, – объявлял Валерка, – в нём чудесно отражается весь мир искусства, все-все не только старинные, но и перспективные открытия – приёмы, формы. У Моцарта обнаружены джазовые синкопы, ещё бы, ещё бы, художника, пусть и кумира гармоничной эпохи, болезненно облучает будущее, возбуждает и тревожит задолго до того… Соснин вспоминал: «всё, что до меня – моё! И всё, что после меня – тоже моё!»… отрешённо слушал; от бомбардировки зажигательными идеями, как часто случалось с ним, успокаивался. – Чур меня, чур меня! – откуда-то доносился Валеркин голос, – речь не о фантастах недоброй памяти, которые, очертя головы, запускают героических бедолаг шастать по грядущему на фотонных ракетах, по мне бы, – вскинул окантованный солнцем профиль с носом-секирой, – по мне бы запустить «я» в цикличное время, охватывающее разные времена…

Запускали, сколько раз запускали…

Соснин оглянулся на башню Думы – стрелка сползла вправо на пять минут – вспомнил опять, что об этом Валерка уже писал, причём строго вполне и стройно – «Время как белое пятно…» напечатали «Часы».

в отделе художественной литературы Дома Книги

Грязные протёртые выщербленные ступени… Бедный Сюзор!

На лестнице толкались мордастые спекулянты с пикулями в портфелях, по стенке жалась немая чёрная очередь, которая на верхней площадке безнадёжно упиралась в толпу – давали «Петербургские повести», изданные в Бурятии на серо-жёлтой, с занозами-щепочками, бумаге.

Протиснулись к прилавку поэзии.

Облокотясь на массивную дубовую столешницу, протянувшуюся между двумя витринками с тусклыми исцарапанными наклонными стёклами, где были достойно похоронены Прокофьев и Наровчатов, огромный, улыбчиво-красногубый Лёня Соколов громко, во весь голос, как если бы дразнил осаждавших кассу книголюбов, хвастал покупкой в высокогорном киргизском кишлаке однотомника Гессе, в доказательство вытащил из сумки, с торжествующей небрежностью полистал на глазах завистников «Степного волка»; потом похвалил самиздатовского Кривулина, спросил у Бухтина, когда тот, наконец, переведёт Музиля.

В турбулентности на подступах к заветной кассе потел Акмен; увидел Валерку с Сосниным, оптимистично поднял в приветствии руку с зажатыми в кулаке деньгами.

– Где тут Пикуля, Хейли и ещё того… ну, немца…

– Он что, брат того…?

– Брат, брат.

– На сколько килограммов талон?

– Пятнадцать.

– Пикуля и Хейли только за двадцать пять.

– А Гоголя?

– Гоголь в открытой продаже, – рука вытянулась к массовой потасовке, из последних сил яростно проталкивался к кассе Акмен.

К другой кассе вился хвост везунчиков, у них был шанс отоварить, то бишь поменять на ходкие сочинения в твёрдых, пропахших клеем переплётах, талоны за сданную макулатуру; на пятнадцать килограмм меняли Генриха Манна, «Верноподданного»; с отталкивающим – под чёрным готическим шрифтом – типом на жёлтой обложке.

Валерка полюбезничал с Люсей Левиной, ввязался в болтовню книжников, а Люся, посмеиваясь, парируя шутливые колкости, поманила Соснина свежей книжечкой Кушнера; тихо вышел из библиографического отдела Шиндин, одобрительно кивнул, удостоверил качественность стихов.

Шиндин прислушался к болтовне, с тихим ужасом в глазах и усталой улыбкой на устах посмотрел в потолок, закачал головою, зашептал. – КГБ, КГБ, КГБ…

Из толпы выбирался распаренный счастливый Акмен с добытым чеком, достались-таки «Петербургские повести».

Опасливо оглянувшись по сторонам, Люся вытащила из-под поэтического прилавка и протянула вдобавок к книжечке Кушнера сжатые канцелярской скрепкой листочки папиросной бумаги с тусклой машинописью «Римских элегий», Соснин торопливо сложил, сунул во внутренний карман пиджака.

текст как город?
(с Носом – по Невскому)

В дверях едва не столкнулись с Сашкой Товбиным; спинами почуяли, тот обернулся, посмотрел вслед. Увидели перебегавшего Невский Дина.

Валерка вызвался проводить.

Снова зашагали по Невскому, только в обратную сторону. Льдины в канале укрупнились, их стало больше.

Шарф по ветру, глаза взблескивают… одна рука в кармане, другая взрезает небо… Нос навеселе.

Любопытно! – доходило до Соснина, – сам он, мучительно и своевольно перекомпановывал в воображении дома и пространства; Шанский, пускаясь во все тяжкие, ошарашивал интерпретациями; оригинальными, завиральными, какими угодно, но – интерпретациями того, что бытовало в натуре, в слитности слов, камня, воды и воздуха, того, что жило в тех, кто слушал лекции Шанского, как образ Санкт-Петербурга. А Валерка ничего из реально существовавшего не перекомпановывал, не интерпретировал. Отталкивался от того, что знал, любил, и сейчас, здесь, пируя ли, вышагивая по Невскому, упивался необозримо-невиданным размахом и внезапной красотой замышляемого; свято веря, что покончит с упадком жанра, творил фантомную прозу, чтобы когда-нибудь потом, одолев соблазны интеллектуальной и эмоциональной праздности, дисциплинировать ум, строгим языком построить романические структуры будущего… как водилось, контекст опережал текст. И до чего последователен, неутомим был Валерка в своих потугах объять необъятное, соединить несоединимое, срастить все филологические методы и подходы! Он, истинный наследник формалистов, относился, конечно, к тексту как к замкнутому самодостаточному феномену, в самой форме своей зашифровавшему все свои тайны, и он же верил в художественное всесилие внетекстовых связей, уникальности авторской личности, биографии. Давняя страсть к выявлению-обозначению границ обернулась поисковым бытованием в бескрайней сплошной динамической пограничности – между текстом, который он непрестанно творил в воображении, усложнял попутными домыслами, апокрифами… и текстом, который, опять-таки в воображении, тут же принимался исследовать, случалось, что и безжалостно критиковать; собственно, он сам творил слитную пограничность филологического романа.

– Выкинь из головы всё, что я тебе наговорил, – опустил воротник куртки, надвинул на лоб плоскую вельветовую кепчонку, отчего ещё сильней выдался вперёд нос, – к вечеру моя бормотуха перебродит в скучненький инерционный доклад.

После взлёта – самоуничижение?

Молча пересекли под землёй Садовую.

На углу Малой Садовой Валерка закричал, замахал. – Володя, Володя!

И Володя Эрлин, который входил в кулинарию «Елисеевского» за ежедневной чашечкой двойного кофе, оглянулся, придержал дверь, тоже махнул, узнав.

8
{"b":"976255","o":1}