– Пётр Викентьевич, «Вестнику Европы» вы, часом, не предлагали печатать свои пугающие соображения? – откликнулся я, наконец, вопросом на утомительные умствования Тирца.
– Знаю, ценю римскую мудрость – verba volant, skripta manent – да, слова разлетаются, написанное остаётся, и, признаюсь, соблазн одолевает тихо засесть во французской моей глуши, холить стиль под гул океана… да, но тут-то и меня гипнотизирует Азия, тут и я покоряюсь восточной мудрости: побольше думать, немножко пописывать, ничего не публиковать! – просиял, обрызгал чёрным огнём зрачков.
– И от того же, от всевластия крайностей, не только индивидуальные, но и коллективные расколы наши и рассечения! И никакая сверххудожественная симметрия нас не сведёт уже воедино. Западники вроде вас или меня, грешного, – ухмылялся Тирц, – безбожники ли, христиане любых конфессий, а то и, допустим, глумливо-разочарованные католики с тем ли, иным философски-религиозным бзиком; однако все, настаиваю – все! – сочные славянофилы, как бы истово не крестились, не блюли посты, сбиваются в беспощадное племя православных язычников, веками и до дня сего вскармливаемое ядами манихейства! Ведь и погромщики наши молятся в кадильном дыму, но заповеди Христовые почитают формально, зато манихейству служат с изничтожающей надуманных врагов искренностью. Вот вам и гибельность восходящего к Платону противостояния духа низостям материи, ещё и нутряная подоплёка его – стародавнее помрачение намертво слиплось с философской посылкой античной школы: всё вещно-материальное, деловое, идущее из Европы – зло, возводимое в зло космическое, а присвоенные себе духовность, душевность, да уездное любомудрие вкупе с дутым гей-славянским величием – добро, которое надобно огнём-мечом защищать в простых, невинных, как малые дети, людях от прущей с Запада порчи.
Редкостно-ровный и отчётливый, короче, фантомный почерк.
Даже вычёркивания слов и строчек – будто бы по линейке.
Но расплывались буквы. Модный философский кружок… не на его ли архивные премудрости ссылался вчера московский теоретик?
В голове была каша.
Сколько талантов у нас в России, сколько талантов… и как мало умов!
Тирц против социалистов, вскармливаемых империей крайностей
– Да, у заступников народа в нашенских палестинах – гениев слова ли, убогих бомбистов – мозги вспучены ложью об этом самом народе. Святое в нём, богоносце и богомольце, славят, злое, звериное, – гневно полыхнули зрачки, – замечать не желают, заметив ненароком, замалчивают; а человеческое-то, пока свирепеет борьба за выдуманную или внушённую правду, – потешался, – ухает в пропасть между добром и злом, когда добро и зло, свет и тьма понимаются как враждующие абстракции. О, Тирц, ругатель заблуждений и насмешник над предрассудками, беззаветно верил в наличие адского, затаившегося в добрых посулах плана, который ему досталось по пунктам разоблачить! – Гуманистические увещевания-мечтания обожаемых классиков, – резал с металлом в голосе, хотя и смешно гримасничая, – сыграли с нами презлую шутку, справедливость подавай теперь всем, мы делаемся заложниками охлоса, свобода черни – рабство лучших.
И Тирц, срываясь на крик и уже без паясничанья, всерьёз, напускался на социалистов, он на них, похоже, давно точил зубы. И не за фанатизм и мертвящие идеалы, вовсе нет, его не пугали сами по себе еврейско-немецкие теории капитала, французский утопизм, но… и огорчительное но, вырастая, зловещую тень отбрасывало. – Смычка надсадной патриотической фанаберии с книжными идеалами света и справедливости, то есть с социализмом, обрекает нас на долгое сокрушительное бесславье, – разводил руки, бросая руль.
Попивал вино, перечитывал и правил записанное.
Ну и замес!
Европа и Азия, раболепие и православие, рассечённые, обманувшиеся и обманувшие в лучших побуждениях гении, манихейство, социализм… зачем я напрягаю память, пишу, а не ложусь спать? Опять не мог долго дозваться горничную, наконец, разбудил, принесла с гостиничной кухни сыру.
Тирц (задолго до Бызова!) раскопал корни просветительских бед
Вцепившись побелелыми на сгибах пальцами в руль, заряжался картечью многословия для нового залпа, но попутное восхищение опушенным апельсиновой рощею городком в ложбине, силуэтом барочной колоколенки над бугром красноватых крыш перенацелило его запальчивость.
– Да, барокко вспомнило Бога, возбудилось, хотя сугубо-художественная горячность барокко, затмив ренессанс как «правильный» стиль в искусстве, не могла унять притязаний ренессансного человека – выпущенного джинна не затолкать обратно. Между тем, человек не венец творения, а его инструмент, есть люди-рубанки, люди-молотки, свёрла, по душе ли вам человек-зубило? Не морщьтесь, Илья Маркович, попусту не досадуйте – пора бы нам, самоназначаемым светочами, уразуметь, что все идеи человека, все взлёты его, которыми он так кичится, суть средства достижения скрытой, ведомой небу одному цели.
И как он за всю поездку ни разу не поперхнулся своей отвагой?
– Да, ренессанс, – продолжал беглый обстрел далёких мишеней Тирц, – гордо изобразил в центре мироздания личность. И эта гуманистическая иллюзия, по сю пору содрогающаяся одическими радостями, рвущаяся из мрака к свету, лишила раба смертного смирения, вывела его из-под присмотра Бога. Вот она, ключевая ошибка истории! – губительные инстинкты вышли из оцепенения, разбушевались, осталось лишь беспомощно всплескивать руками, ужасаясь, что такое всё чаще и чаще взбредает на человечий, не в меру пытливый и самонадеянный ум.
Сколько талантов у нас в России, сколько талантов… и как мало умов!
– Так ведь Василий Васильевич Розанов и умён, и талантлив, сами сказали, – ловил я Тирца на противоречии.
– Умён. Да не так, не так, он рассечён безнадёжно.
– А есть ли кто-то, кто умён и безнадёжно не рассечён?
– Есть, Пушкин. И ещё, наверное, – застенчиво улыбнулся, – Чехов.
– Что же мы от просветительства получили? – Тирц опять целил в ближнюю, вовсе не упущенную из виду, как мне показалось, мишень.
– Что же мы получили? – повторил, размышляя вслух.
– Свобода отмахалась флагами на баррикадах, а европейские мечтания уныло извратились нетерпимыми, дурно образованными разночинными неофитами; покамест с пеною у ртов о высоком спорили, явились нам мститель-Нечаев с кровавой харькой, революционеры-взрывники, из-за его спины повыскакивавшие. Таких бы выпороть на конюшне, пока не поздно, ан нет, упустили, как всегда, время, душегубов произвели в героев, вот и расхлёбываем.
По правде сказать, – спохватился Тирц, – виной тому не слабоволие, не отсталости-недоразвитости, а заблуждение, которому тысяча лет уже, тысяча самообманных лет. И энергия этого заблуждения разнесёт всё и вся, русский мир окончательно расколется, раскрошится, крошки разлетятся по белу свету.
Тирц понял, что я жду пояснений.
Помолчал, набрал в лёгкие воздух, ругнул свой артрит, опять потёр локоть.
– Не вас, Илья Маркович, убеждать, что всякий зодчий – утопист по природе, проект города – это сказка о жизни, которой не будет. Однако доморощенных наших социалистов одними розовыми мечтами о сказочном мироздании не ублажить – самозванные зодчие умозрительного русского будущего домогаются властвовать над податливыми умишками, они вот-вот обратят абстрактного врага в конкретного, объяснят, кто виноват, укажут, как древние жрецы, на тех, кто добро воплощает, кто зло и… что делает князь тьмы, выходя к людям? – вдруг спросил, глядя мне в глаза, Тирц и сразу ответил, – ну конечно же, зовёт к свету! Так и социалисты – погонят ослеплённые новой верой и правдой толпы строить на земле рай; голытьбу на богатеев-мироедов науськают, потом…