Илья Маркович Вайсверк – фантом? Лишь фантому дано запечатлевать увиденное так гладко, так взволнованно и… так абстрактно. Рассудительное, хотя доводящее до невменяемости восхищение глаз, ничем, как казалось, не связанное, не ограниченное, ни о теле, ни о душе ничего не знавшее. Фантомный стиль? Но фантом ведь материализовался, ожил, войдя в прихожую, сняв шляпу. Соснина и сейчас придирчиво изучали из пожелтелых морщинистых мешков век дядины замутившиеся глаза, на скулах проявлялся узор красно-лиловых прожилок. Неужели фантом жевал кисло-сладкое мясо, уезжал навеселе в Москву?
И всё-таки об Италии, плутая взглядом, писал фантом.
…потемнелые колонны, они остались от портика храма Сатурна, за ними… – Соснин пропустил абзац, безуспешно пытаясь вслед за Ильёй Марковичем увидеть вместе всё то, что так его волновало.
Не дойдя до окончания ступеней, помечавших, если не ошибаюсь, контуры стилобата собора Юлия, я свернул со Священной дороги у колонны Фоки – стройной, канелированной, с сохранившейся коринфской капителью… – я услышал, как гид громко сказал по-немецки. – Это позднейший, уже христианский памятник Форума, колонну поставили в честь византийского императора Фоки, он даровал Риму привилегии. Невольно прислушиваясь к голосу гида, я понимал, что мне мало интересен сам по себе Чёрный камень, предполагаемая гробница Ромула, не очень-то волнует меня, где именно стоял Золотой столб, точка отсчёта расстояний до всех городов империи, где был пуп Рима, совпадавший, само собою, с пупом земли. Обогащённый, однако, новым знанием я упёрся взглядом в ничем не примечательный фасад Курии, чуть правее белели разрозненные камни, оставшиеся от собора Эмилии, за ними – в густой тени, солнце было в зените – возвышалась боковая стена, кажется, храма Антонина и Фаустины – с выносным фризом и приставленным к лицевому, смотревшему на Священную дорогу фасаду частоколом колонн. У вылепленной лучами трёхпролётной арки Септимия Севера, как напомнил гид, покорителя Месопотамии, я – заминка здесь становилась привычкой, может быть, ритуалом – я замер, полюбовался рельефами над фланкировавшими главную, широкую и высокую, арку низкими и узкими арками, оглянулся, потом прошёл под главной аркой и опять оглянулся; позавчера я снимал отсюда, против яркого света – спереди затенённый, испещрённый рельефами массивный объём с четырьмя субтильными, слегка оплывшими колоннами, приподнятыми на высокие пьедесталы, за ним, этим тёмным объёмом, в солнечной перспективной глубине главной арки, как в каменной раме, наползали друг на друга, рассекались тенями – вплоть до далёкой арки Тита под округлыми облаками хвои – остовы дворцов, храмов.
Торопился перечислить, уплотняя в слове, вмещая в кратчайший отрезок времени, всё, что успел схватить и охватить взгляд?
Фантом в роли жадного торопливого созерцателя?
Арку Септимия Севера обступали крикливые торговцы, денёк выдался не по-весеннему жаркий, и они поджидали жаждущих и проголодавшихся у финиша осмотра – вокруг пили-жевали усталые паломники-иноземцы, я тоже выпил воды со льдом, купил апельсин на дорогу.
Солнце сдвигалось, к ногам подползала фиолетовая тень арочного пилона.
И случалось очередное – какое по счёту? – изменение цветовой гаммы, вспыхивали коричневые тона, едва их трогал горячий свет. А я уже предвкушал довольно крутой подъём – ещё не заглянув в карту, я при первом посещении Форума заприметил меж земляных откосов и полуразрушенных подпорных стен лестницу, которая вывела меня к задам Капитолия.
Комичное пренебрежение. Папский Рим демонстративно повернулся спиной к святыням язычников, пусть и поверженным?
То, что сталось с теми святынями, глазам того самого, но уже не на Палатинский, а на Капитолийский холм поднявшегося, просвещённого римлянина, сетования которого я непроизвольно запомнил, действительно являло жалкое зрелище: «огороды тянутся вдоль дороги победителей, как по пастбищу, бродят буйволы, свиньи, нечистоты оскверняют места, где стояли скамьи сенаторов». Но сейчас-то – ничего ужасающего, никаких средневековых надругательств, видел я опять то, что никто до меня не видел; взбираясь на Капитолийский холм, я с кощунственной благодарностью посматривал на руинные россыпи, собранные в объёмную, плавящуюся на солнце мозаику.
Рим, 24 марта 1914 года (поздно вечером)
Не сразу я уловил и собрал воедино пространственные тонкости, поигрывая которыми Микеланджело ваял капитолийский ансамбль.
Сначала меня отвлекали собственно скульптурные элементы – не чересчур ли велики бессмертные Диоскуры? – братья-близнецы со своими конями симметрично высились по обе стороны от пологой лестницы там, где изливалась она на площадь; статуи же, выстроившиеся поверх балюстрад, которые венчали все три дворца, напротив, как я подумал, малы. Да и Марк Аврелий, медленно, пока я поднимался по лестнице, вырастая на фоне выраставшего вслед за ним двухмаршевого крыльца Дворца Сенаторов, оставался всё же обидно мал, ибо был зажат между могучими Диоскурами, а на самой площади, смутно почувствовал я, когда ступил на неё, как-то неуверенно – собственная неуверенность явно претила императору – плавал, словно место для него до сих пор так и не выбрали окончательно.
Я готовился продолжить придирки – не стоило ли придвинуть бронзового всадника поближе к лестнице, чтобы он мог получше рассмотреть Рим? Подойдя к памятнику, я почувствовал, что место для него выбрано точно и испытал мистическое желание дотронуться до стремени самого умного из императоров, но, конечно, не смог бы до него дотянуться: высоко. И, стало быть, гонитель христиан, вознесённый на пьедестал и, ещё выше, на круп коня – с какой врождённой монументальностью он восседал в седле! – отлично мог видеть преображённый веками христианства город. Императора-стоика обрекли на вечную муку? Каково ему, сосланному во враждебную эпоху, вместе с капитолийскими дворцами повернувшемуся спиной к руинам античности, застыть в фокусе барочной площади? Нет, что-то из древних камней он мог увидеть и спереди. Если бы скосился вдруг левый глаз, если бы чуть короче был микеланджеловский фасад слева, император увидел бы за рощицей юных пиний хорошо знакомые ему аркады театра Марцелла, коринфские колонны, оставшиеся от храма Аполлона, увидел бы такие близкие ему в прежней жизни арки, колонны, такие дорогие обломки. Но он не был чувствителен, и ничуть ему не мешали сужавшие обзор дворцовые шоры, он сурово смотрел прямо перед собой, только прямо, как всегда и раньше, когда правил необозримой империей, привык смотреть, – смотрел на наскучившую за столетия рябь далёких крыш, чужой и чуждый, ничего не говорящий сердцу собор Святого Марка, неприветливо-тёмный кирпичный угол дворца Венеции с блёстками стёкол, которых касалось солнце, смотрел, не отводя глаз, на запрудивших площадь извозчиков, одни отъезжали, другие подъезжали. Бессмысленная кутерьма, кружение на месте. Он не замечал изменений; разве что подрастали пинии. И что же мог сказать его странный жест, действительно ли так он приветствовал легионеров? Вряд ли – жест был вовсе не властный, не указующий, скорее – отрешённый; Аврелий, умевший смиряться с неизбежным, смирился и с уготованным ему судьбой и временем зрелищем.
Только что я зачарованно бродил по Форуму, где века и камни сотворили необозримую руинную мозаику, и вот, поднявшись на холм на сей раз не по торжественной осевой лестнице, а сзади и сбоку, пройдя между Дворцом Сенаторов и Новым дворцом, я у памятника Аврелию, в том самом фокусе относительно молодого ансамбля, который, к счастью, не успели разрушить годы, который охватывался одним, пусть и круговым, взглядом.
Микеланджело бросил вызов хаосу Рима? И воплотил свой идеал гармонии в камерной, по сути островной, противопоставленной окружению композиции – гармония вынесена из города на Капитолийский холм, буквально парит над хаосом, ей не пристало застревать в паутине улиц…