– Тебе с лимоном?
– Ох-хо-хо, – хохотал Бызов, – ты-то и есть подгнивший плод просвещения! Ну и фрукт! Шарлатан-искусство-ед, водишь нас за носы по кругу.
– А кто виноват? – не умолкал Шанский, – концепция ли, гипотеза эгоистичны, они, как магнит металлические опилки, притягивают лишь помогающие их логическому обоснованию разрозненные частички знания. Но разве ускользающая от исследовательских инструментов цельность, мирозданье во всей божьей его красе, готово покориться столь милой горе-аналитикам причинной избирательной логике?
о научной природе самообмана
– Построение научной концепции схоже с построением перспективы, – Соснин припоминал визгливые пояснения Зметного, – берётся одна, именно одна, точка зрения, привязанная с учётом пространственной сложности объекта к одной, двум, нескольким точкам схода. Следовательно, в основе концепции ли, перспективы – самообман, обусловленный выбором граничных условий – для сколько-нибудь оригинального высказывания нужно найти свой угол зрения, желательно острый. Взятый ракурс – отменяет все остальные, изобилие коих лишь льстит комбинаторным амбициями интеллекта. Ибо нет способа просуммировать, свести воедино разные перспективы или разные концепции, тем паче, концепции конкурирующие! – они принципиально не сводимы; интеллектуальных средств прикладного мышления недостаточно для полноценного синтеза; он невозможен вне наших оскудевающих, но всё ещё живых чувств.
Головчинер обиженно молчал, сцепив пальцы.
– Что тут непонятного? Фетиш науки – точность, а точка зрения – это подкупленное точностью исключение в обманном обличье правила, – Соснин повторял слова Зметного, пока тот постукивал мелом по доске и резко вертел туда-сюда иссохшей, в белёсой опушке, головкой, как если бы высвобождался из вязкого гула аудитории, – ради решения локальной практической задачи такой зрительный ли, методический изолят абстрагируется от полноты мира, его принципиальной нерасчленимости, по сути отрицая множественность вероятностных точек зрения, хотя только живой глаз схватывает мгновенно целостность, перекомпановывает детали, склеивает нюансы, будто смотрит спереди, сзади, сбоку одновременно. Что? Так и не поняли? – тогда увольте, просите помощи Шанского.
Милка шуршаще развернула обёртку, надкусила конфету.
Шанский и рад стараться, хотя никто его о помощи не просил. – Новая стратегия познания нуждается в релятивистском аппарате, да-да, квантовая механика рванулась за горизонт, но толку-то в прорыве локального раздела физики, который никак не сопрячь с остальными, – наука знай себе молится на причинную логику, холит объективность эксперимента, независимого от личности экспериментатора, ха-ха-ха, боязливо цепляется за окаменелости, лишь бы не заглядывать в бездны, полные эфемерностей…
Милка досадливо морщилась, как если бы дожёвывала не «Кара-Кум», а фантик.
– Не согласны, Даниил Бенедиктович? Вот и Бродский, ваш кумир, убеждает, что сужение концептуального смысла связано с отсечением всяческой бахромы, меж тем бахрома-то как раз и важнее всего в мире феноменов, ибо способна переплетаться. Так-то, не в бровь, а в глаз, однако абсолютно корректно!
– Если бы вы, Анатолий Львович, не цеплялись за брошенные вскользь соображения гения-поэта, а могли профессионально вникнуть в предметность точных наук, в том числе, в суть релятивистских подходов в физике, вы бы столь безрассудно не поучали, – Головчинер почему-то снова посмотрел на картину, – осмелюсь утверждать, сударь, познание законов природы обусловлено изучением трёх фаз преобразований – вещества, энергии, информации, и теперь, когда…
– Ох, вы оба пленники заблуждений! Если внезапно и сформулируется в детерминистской ли, вероятностной парадигме глобальная теория поля, если расшифруют тайны биополей, поставят на конвейер телепатические умения, то и эти открытия не станут золотыми ключиками в страну дураков, ибо не отменят духовной сумятицы…
– В том-то и фокус, ничего внезапно не сформулируется!
Гоша сокрушённо закуривал, Шанский, разогнавшись, взывал к глобальному переоснащению познавательных стратегий, дабы вторгаться в хаос не для посрамления его примитивною упорядоченностью, а…
– Но это действительно ведёт к концу этики, – соглашаясь с Гошей, вспыхивал голубым глазом рыжебородый Геннадий Иванович, – это же симптом неизбежной деградации, распад связей, все люди лишние, всё относительно, зыбко…
– Деградация, регенерация, дагерротип… – почему бы не поискать у созвучных слов общий корень? – паясничая, картавил Шанский, потом осёкся, сказал серьёзно. – Это только с наших, сегодняшних позиций выглядит деградацией, однако равнодушное к нам время многое переоценит, если не завтра, то послезавтра.
– Послезавтрашние позиции никому неведомы, плевал на них! – вспылил Геннадий Иванович.
базис понуждает сломать надстройки? (сгоряча)
– Так вот – зачем? Хочешь снова напомню, зачем искусство? – Шанский инерционно наседал на Бызова, вдобавок алкоголь возбуждал, – раньше искали истину, смысл жизни в откровениях веры, теперь художник творит истину сам и, зашифровывая её признаки и ориентиры, торит окольный путь к ней.
– Чтобы уткнуться в тупик, – ворчал опять же инерционно Бызов, разморённый в отличие от Шанского выпивкой… не ощутил, что чмокнула в затылок, прощаясь, Милка, – ох, художнику бы только заблудиться в выстроенном им самим лабиринте.
Головчинер, глубоко задумавшийся, явно задетый антинаучными пассажами Шанского, посмотрел с сомнением на картину, погладил пальцем ямку на подбородке и спросил рассеянно, как в пустоту бросил. – А на кой ляд художнику лабиринт?
– Куда поместить героя? И себя, заблудшего…
– Лабиринт – это прообраз фабулы, – предположил Соснин.
– Плодотворная идея, – похвалил Шанский.
Головчинер пристально всмотрелся в картину.
– Чтобы выбраться на свет божий, пора ломать культурно-психологические надстройки, придавившие биологический базис?
– Ага. Хотя мы с тобой ломать ничего не станем, те, кто умных слов не знает, не понимает, сломают всё за милую душу или всё само изнутри раскрошится, если столичным теоретикам верить. Но я-то, думаю, такие вот раздолбают, – сняв очки, Бызов полоснул картину слепым взглядом. – Где Милка, тю-тю? И Татка слиняла? Так хотел с ней потанцевать. Птички разлетелись, – растопырив пальцы, смешно помахал согнутыми в локтях руками. Налил тёмно-гранатовое густое вино. – «Ахашени»? Ого! И где достают? Вертел, поднося к очкам, бутылку, бурчал что-то нечленораздельное.
Бызов перепил. Сквозь испарину на щеках и лбу проступали красные пятна. Круглый живот вываливался между подтяжками.
Выпив ещё вина, Бызов слегка приободрился, величаво задымил трубкой. – Ясно, у надстроек чересчур вычурная архитектура. Думаете, зациклился? Не-е-ет, я ведь диагност по призванию, чую, братцы, болезнь, которая пострашней падучей… теряется сопротивляемость культурного организма, атрофируются жизненные инстинкты. Но у толпы-то здоровых инстинктов прорва, в один прекрасный момент прорвёт – опьянеет, растопчет. Хотя пока всё обманчиво-спокойно, кладбищенская тишь да блажь скучных лет, застывшее время.
– Нет тебе, Илюшка, спасения! – опорожнил бокал Бызов, обхватил Соснина за плечи, – виновника архитектурных излишеств ждёт страшный суд! Рыкнут – подать Тяпкина-Ляпкина, не увернёшься, – ткнул ручищей в оконный прогал между краем картины и приоткрытой створкой, – вон, закат пылает, точно знамение. Распогодилось… посуху домой доберёмся…
Головчинер, что-то важное для себя решал, не мог решить; рассматривал картину, покачивал головой.
– Правда, тебе дело шьют? – сжимал плечи Соснина Бызов, – сколько гегемонов придавил твой колосс? Ну да-а-а?! Вот и верь добрым людям! И следов не осталось, как от иудейских храмов? Тогда пророчество отменяется, на авось понадейся и обойдётся, – вскинув пудовые веки, подмигнул, расхохотался. – Давай-ка! – поднял бокал с вином, – но не расслабляйся, перед настоящими преступниками они пасуют, зато с мнимым, вроде тебя, расправятся за милую душу, – снова налил.