Литмир - Электронная Библиотека

– Здесь жить, словно спать в гробу, – подтвердил Головчинер.

– Валерка об успешных перебежчиках сегодня порассуждал, – Соснин отпил водки, – к примеру, Битов, напророчил Бухтин, в Москве станет другим писателем, скорей всего, очень хорошим, большим писателем, сравнимым по масштабу с тем писателем, каким был здесь, но творчество одного с переездом оборвётся, другого – начнётся… короче, литература получит двух больших писателей вместо одного, но зато, возможно, великого.

– Вечный спор синицы в руках и журавля в небе!

– Петербургского журавля Битов поймал уже, можно какими-нибудь будущими московскими синицами удовлетворяться, – информировал Шанский, – «Пушкинский дом», поверьте, примут как великий роман; Шанский, конечно, первым получил доступ к рукописи, оценил.

– Когда издадут? – заволновался Гоша, он ловил каждое печатное слово Битова; недавно хвастал, что выменял на десятикилограммовый макулатурный талон «Уроки Армении».

– Когда рак свистнет, тогда и Битова издадут, – сказал Бызов, – надейся и жди.

– Почему? Трифонова же напечатали, а после «Дома на набережной»…

– Повторяю для невнимательных: «Пушкинский дом» претендует на титул великого романа. Понимаете? – великого.

Головчинер равнодушно жевал, – прозой не интересовался, не видел в прозаических текстах ничего достойного вычислений.

– Что ещё у нас есть великого?

– Поэзия Бродского; Головчинер, не переставая жевать, прислушался.

– Кушнер не дотянул?

– Голосок тихий, тонкий! Застрял в условном закутке между большим и великим.

– Шемякин?

– Мишка на петербургском мифе сделал талантливую коммерцию, по обе стороны океана купается в публичном успехе.

– Есть, есть спрятанный от глаз великий – Филонова тихо гноят в запасниках!

– Скоро киношника великого опознаем, – Шанский проник, когда погасили свет в просмотровом зальчике, на худсовет «Ленфильма», посмотрел в узком кругу «Двадцать дней без войны».

– И есть учёные с космическими приветами. Гумилёв, создавая свою теорию пассионарности, узрел убийственные инстинкты саранчи, вспыхивающие в человечьих ордах; Козырев посягнул экспериментально измерить энергетику времени… Головчинер, оживившись, кивал. – Да, идеи безумные, хотя в козыревские вычисления, предварявшие эксперимент с юлой на южном полюсе, закрались обидные погрешности.

– Да-да, в сосредоточенном на себе, интровертном Петербурге непрерывно варится питательнейший бульон эзотерических замыслов; изводящие, тяготящиеся невнятностью, темнотой, они вдруг разрешаются непостижимо-весомыми картинами, книгами, лентами, в явление которых было невозможно поверить… Мысли, слова Бухтина и Шанского переплетались. Когда это говорилось? Когда-то, в чебуречной, в «Щели»? Сегодня днём, в «Европейской», или – сейчас?

– Ну-у, ловлю на слове! – рубанул ручищею Бызов, – натуральные дарования хиреют, пропасть хладная разверзается.

в ухе банан?

– Ха-ха-ха, – затрясся Шанский, предвкушал ответный удар, – ха-ха, что торчит у тебя из уха? Повторяю громко, отчётливо: самую натуральную, самую полнокровную реальность время опустошает, холодно обращает в знак; а Петербург богом ли, сатаной был назначен опытной лабораторией, где время опробовало тайные свои технологии. Но лабораторная фаза минула – тотальная экспансия знаков, ускоренная их оборачиваемость и взаимная обратимость меняют нынешнюю реальность.

Головчинер медленно поднялся в полный рост, в наступившей тишине многозначительно поднял рюмку и, подводя предварительные итоги интеллектуального падения, с глухой угрозой упрекнул человечество:

Поверили, что кружится земля
Абстракциями глаз обезоружили
Искусственную правоту суля
Естественную истину порушили
после смерти признаками жизни манипулируют знаки

– Такова жизнь, убывающая в иллюзию, – время выдувает душу из форм, обращает их в знаки, знаки же повествуют о посмертном, потустороннем; город-некрополь – точнейший образ! Разве петербургские дома – не надгробия на могилах художественных грёз и стилей?

– Но люди-то, люди в этих домах – живые! – орал Гоша.

– Исключительно по инерции, – очаровательно усмехался Шанский, – люди меняются, отдавая богу и продавая дьяволу души, меняются наперегонки с реальностью, где искусство зачинается самим искусством, сюжет осваивает анемию бескровных уз.

– Так и младенцы будут рождаться сразу в потустороннем мире!

– Почему нет?

Московский теоретик примирительно выдохнул голубое облако, прищурился. – Безжалостное кино отлично иллюстрирует необратимость ускоренного вытеснения означаемых знаками, приучая видеть на экране как танцуют или целуются умершие актёры. Совершенствуясь, коммуникационные видеотехнологии последовательно усиливают упоминавшееся уже обольстительное давление означающих, компьютер и вовсе обещает загробную творческую жизнь, о перипетиях которой актёры и не подозревали: заложив в базу-программу их внешние и игровые данные, можно по оригинальному сценарию сделать абсолютно новую ленту.

Шанский подтвердил, что Дзефирелли сочинил либретто и заказал музыку кинооперы с главной партией для Шаляпина.

– Страшно поющим и пляшущим покойникам аплодировать, мёртвая Мэрилин Монро задирает ноги, кривляется, вам не страшно? – смущённо обводила всех взглядом Милка, – я бы ни за какие коврижки не согласилась, чтобы меня вместо живой показывали, я бы танцевала, какие-нибудь глупости говорила, а мои бы косточки в земле гнили.

– Говори умные вещи!

– Особенно, когда танцуешь!

– Такого и вовсе себе не могу представить, – рассмеялась Милка.

– Учтите, Милочка, – нежно наклонился к ней московский теоретик, – трупы, исполняющие канкан, это цветочки, наши желания и нежелания не в счёт, будущее всё настырнее примутся заселять визуальные и голографические призраки, диковатая фёдоровская идея воскрешения мёртвых таким образом…

– Покойники вперемешку с живыми будут в метро толкаться? Кошмар!

– Спасенья нет! – вскинул ручищи и сразу потешно сгорбился, опустил могучие плечи Бызов, – всё, к чертям собачьим добропорядочную консервативную маску, – признался, в группе, исследующей проблемы искусственного интеллекта, математики похожим моделированием заняты, в воспроизведении и варьировании голосов умерших коллег из Калифорнии обогнали.

– Ваша научная группа, обогнавшая заокеанских коллег, плетётся в хвосте поэзии, мертвецов голоса слушал ещё… – Даниил Бенедиктович с ехидцею процитировал известные строки.

– О-о-о, эхо отменно в петербургских декорациях резонирует, – довольный Шанский потягивался.

гул

– Слова, слова порождают…

– А цель где?

– Обрыдли социальные цели, начертанные злобой дня ориентиры; цель живописи – живопись, поэзии – поэзия, то бишь – новый порядок знакомых слов.

– Новый?

– Ну да! Правда, первопроходцы частенько оставались в тени, хотя бы Анненский – все серебряные новаторы воровато залезали в «Кипарисовый ларец», – петушился Шанский.

– Пугал, пугал акмеистов двадцатый век, хотели его, грозящего невиданными бесчинствами, попридержать! – кольнул голубым глазом Геннадий Иванович.

– Как не испугаться? Эпоха надломилась и…

– Ну-у, разные бывают испуги, это – испуг эстетический. Из серебристых сумерек символизма метнулись к свету, который струился из золотых веков… сзади, сзади, откуда-то из-за спин. Гениальные новаторы-реставраторы почуяли, что грядёт крах культуры, укрылись в традиции, шлифуя свой неоклассический стих, вот-вот, шлифуя, как истинные петербуржцы, до совершенства.

– Романтичен лидвалевский модерн символистских лет, сухи фасады с приклеенными пилястрочками, карнизиками, потрафлявшими неоклассическим ожиданиям, – Геннадию Ивановичу аккомпанировал Шанский.

35
{"b":"976255","o":1}