– А если Обломова поскрести так тоже западничество вылезет из него, а из Штольца того же… – робко начала Таточка.
– Идея! – оценил ловивший на лету Шанский, – каждый состоит из двух враждебных половинок, одна какая-то доминирует, но если б можно было изолировать половинки, то внутри западников всё равно б зародились славянофилы, а внутри славянофилов… и всё-всё бы восстановилось, это чёрное колдовство, не генетика. Или, – качнулся к Бызову, – или сию национальную аномалию, о которую издавна спотыкаются культурологи и политики, по силам устранить генной инженерии?
– Или-или, разделительные союзы, намертво стянутые дефисом, нерасторжимая взаимная дополнительность, – не менял отрешённо-плавной тональности теоретик, – поколение за поколением, выношенные и взращённые в домашнем расколе, органично воспроизводили духовную раздвоенность, болезненно-кичливое двуголосие; измученные комплексами неполноценности и исключительности, они заученно звали постигать, перенимать, догонять и тут же с чувством глубокой гордости и не менее глубокого удовлетворения поучали Европу: скучную своим благополучием, порочную и закономерно загнивающую вне уникальной православной соборности. Однако…
– Парная возня с борьбой нанайских мальчиков схожа, правда? – Милка тронула веснущатой рукой костлявое плечо теоретика.
– Пожалуй, хотя в отличие от нанайской борьбы она не так безобидна, – теоретик, улыбаясь, ласково клонил к Милкиной руке режущий профиль, сталью посверкивал из щёлок век, – раздвоенность искренне считалась плодотворной, питавшей духовное и бытийное своеобразие, торившее особый и светлый путь. Да уж! Просвещённые умы издавна необщим аршином собственную стать измеряли, над лагерными нарами высоколобых зеков витали романтические фантазии евразийства. Но итогом было торжество смердяковской державности.
– Разве мы не в евразийский материк вмёрзли?
– Против географии не попрёшь, – стряхивал пепел теоретик, – однако земли вплоть до Тихого океана сплошняком колонизировала европейская, с христианской сердцевиной культура, раздвоенная, заметьте, в любой точке огромного пространства русского языка и потому…
– Да, география выпала никудышная, приходилось на юг и восток смещаться, – сожалел Гошка.
– Почему? – поднял голову Художник.
– Восточных славян вытеснили с плодородных земель.
– Почему именно их вытеснили, согнали? И почему они смирились?
Гошка кинулся подыскивать оправдания, закипятился, об отеческих гробах вспомнил; Шанский предостерёг, что экзальтированная любовь к отеческим гробам грозит отравлением трупным ядом.
– Воскурения в позолоту, пышность и величавость не из витаний святого духа возникли, откуда всё повелось? – согласие не вытанцовывалось, Головчинер призывал смотреть в корень.
– Стиль – не обязательно только человек, возможно, заодно – это и государство, которое человек с яркой судьбой олицетворяет в глазах потомков; таким стилевым олицетворением Византии, несомненно, стал Иоанн Златоуст. Учился у лучшего ритора Антиохии, испытывался отшельничеством в пустыне, пламенным воззванием отвёл императорский гнев от черни, взбунтовавшейся, порушившей императорские статуи и оцепеневшей в ожидании расправы. Когда жестокие интриги вокруг опустевшего церковного трона надоумили императора посадить на него чужака из восточной провинции, Златоуст возглавил Константинопольскую кафедру…
– Да-да, и Митька Савич, византолог от бога, полагал Златоуста стилевым столпом православия, которое зарождалось в лоне пока что единой церкви.
– У западного христианства, у зарождавшегося католичества, был свой столп, духовный законодатель стиля? – недоверчиво заморгал Гошка.
– Был, – кивнул Шанский, – Блаженный Августин.
И вспомнил Митькин опус о Златоусте, с удовольствием процитировал. – Под куполом Святой Софии сновали ласточки, а паства, затаив дыхание, внимала Патриарху, наставлявшему: всё суета сует и есть суета… и развеется всё, как дым. Шанский пропел концовку проповеди зычно и раскатисто, как дьякон, сумев сохранить при этом Митькину интонацию; Милка поаплодировала.
Тем временем из давних очевидностей теоретик выводил более чем актуальные следствия.
Рутинные, пусть и озарённые горящими очами свары изношенных идей, изводящая изнутри раздвоенность, оказывается, вот-вот должны были срезонировать со столь противной Бызову всемирной информационной экспансией, круговой порукой зеркал и рож, испугавшей его чуть ли не знаковым террором. – Ну да, страхи сопутствуют переменам! Традиционную сбалансированную бинарность нашего национального сознания, – обещал теоретик, – снимут именно универсальные информационные технологии, бинарность непременно сойдёт на нет… разве не любопытно, что брошен вызов примерному равновесию интровертности и экстровертности, центробежных и центростремительных сил, определяющих взаимодействие каждого индивидуального сознания с внешней действительностью? Хорошо ли, плохо для внутреннего моего мира, что грядут перекосы? Не знаю. Но вернёмся от частностей к обобщениям. Идёт, разъедая железный занавес, идёт всё быстрее благотворная вестернизация, с нею – разгерметизация, которая и порвёт маниакальную закольцованность, излечит от тягуче-долгой национальной шизофрении. Сначала, правда, лопнет идеологический обруч, который стягивает империю.
гибель впереди (с византийским синдромом устойчивости впридачу)
Да, московский теоретик скептически озирал перспективы биологического фундаментализма, отнюдь не ёжился от энтропийного похолодания; верил, что зеркала взорвутся от накопительства, прозреют и скажут правду о нас, а мы очутимся в новом мире, мире новых представлений, которые из них, из зеркал, исторгнутся. Но сначала теоретик возвещал гибель Византии, причём – в согласии с Шанским – гибель без библейских ужасов, когда, крошась изнутри, наша Византия обрушится в одночасье, хотя снаружи ещё какое-то время сможет казаться прочной.
– Гибель впереди! – мечтательно прикрыл чёрные глазки Головчинер.
– Это как оркестранты между собою спорили, спорили, с дирижёром собачились, а потом железный шар снаружи – бух, бух?
– Не совсем так – снаружи бух-бух не потребуется!
– Да, – повторил теоретик, – громоздкую, грозную и вроде бы сверхпрочную государственную систему развалят внутренние усилия.
– Темницы рухнут и… И руины советской власти станут нашей античностью? Смех и грех!
– Ничего смешного и греховного! Если посмотреть на руины любой цивилизации как на артефакт…
Шанский замотал головой – сомневался в вероятности символической благотворной гибели, которая подвела бы черту под тягостной деградацией реального социализма.
– Когда началась деградация?
– Орден меченосцев устал убивать, озаботился материальными привилегиями.
– Трагедийные порывы исчерпаны, перебрали трагедий на пару веков вперёд, вступаем в фарсовый период истории.
– Ещё не вступили? Как они, Брежнев с Сусловым, сегодня взасос… а потом по бумажке… и бурные аплодисменты перешли в овацию.
– Страстный поцелуй дряхлеющих членов. И никакой цензуры, порнография транслируется на всю страну.
– Генеральная репетиция фарса, успешная.
– Скучный фарс, доведённый до автоматизма, – год за годом репетируют, неужто у истории фантазия исчерпалась?
– Привыкли к маразматическому церемониалу и трескотне.
– Что б они сдохли! Выпьем!
– Не сдохнут, скоро пышно юбилей справят.
– Дворцовую бы скорей домостили, не пройти… всё перегорожено…
– Ну-у-у, допустим, перецелуются члены Политбюро, наслушаются своих речей, всласть насмотрятся друг на друга, допустим, панцирь ли, обруч лопнут в конце концов, каркас и внутренние скрепы обрушатся, но мы-то, православные скифы, куда после однопартийной империи денемся? Азиатам демократия не по нутру и не по нраву.
– Индия, Япония… А Гонконг?