Рог изобилия.
И не было очередей.
Лишь толпились у шаткого пластмассового столика помятые пожилые люди, собирали подписи протеста, митинговали.
– Гайдара в отставку, долой! – выкрикивала активистка с самодельным плакатиком, на котором ненавистная фамилия была жирно перечёркнута.
– Правильно! Долой вместе с погаными торгашами, – поддерживала, поблескивая сигаретной витринкой, Клава.
– Давно пора в шею гнать!
– Сначала надо народ накормить, одеть, потом за реформы браться, долой!
– Долой! Долой! – охотно подхватывали покупатели.
всё ещё в сторону «Большого Ларька»
Остались позади митингующие, оркестрик; протесты и музыка затихали.
Посматривал поверх забора, увы, колокольня больше не появлялась, понятия не имел, куда шёл.
Шёл вдоль забора, только дощатого, старенького, покосившегося, кое-где, над пилообразными зубцами серых досок, оплетённого ещё ржавой колючей проволокой, но всё чаще проволочные пряди свисали, как безлистные плакучие ветви… ага, бетонными заборами ограждали лишь иллюзорные стройплощадки, деревянным… это был престранный забор, по сути не служивший преградой: отдельные доски – к ним вели узкие тропки – были прибиты к поперечной перекладине одним гвоздём, они сдвигались, в щели, воровато оглядываясь, словно контрабанду, быстро протаскивали поклажу, какие-то ящики, в прорехи деловито сигали туда-сюда люди, старикам и старушкам иные из них даже помогали переступать поставленную на ребро доску-порог, довольно высокий. Многие, переступая, крестились, как если бы проникали в иной мир, или – возвращались в него…
Из маленького грузовичка выгружали лёгкие металлические конструкции – тоненькие стойки, слоистые панельки. Каркасик монтировался на наклонно-вздыбленных обломах бетонных плит, служивших фундаментом, рабочие в чистых небесно-синих комбинезончиках подтаскивали прозрачный сводик, кран, укреплёный над кузовом, подхватывал игрушечный сводик, поднимал, махнув стрелой, монтаж получался быстрым, казалось, не требовавшим усилий.
Основание не удосужились выровнять… А если протечёт стеклянная крыша?
Рядышком с монтажной площадкой, в руинах, штакетником кое-как огородили тощее растение, которое пробилось сквозь каменные завалы.
За растением ухаживала девчушка с лейкой.
глаза на лоб, и выше, в синее небо
Вдоль дощатого забора, заполняя интервалы меж подпорками-подкосами, которые не позволяли забору упасть, потянулись лотки и столы с прессой – глаза разбегались; оголённые красотки в сетчатых трусиках на броских обложках, откровенные кинокадры, ого!
Афиша звала на «Последнее танго в Париже», «Ночного портье». И – опять клубничка на лотках… и – какая! И свободно… мимо семенили дети с цветными рюкзачками за спинами.
Читал шапки: «Лесбиянка насилует голубых», «Тайное оружие маньяка – умерщвление оргазмом».
Ого, ого, вот оно! – из-под газет «Завтра» и «Послезавтра» выглядывали «Санкт-Петер-бургские Ведомости», невероятный – во всю ширь полосы! – жирный титул по верхней кромке. «Санкт-Петербургские…». На большом официальном фото – зал Таврического дворца, дубовый зиккурат президиума, на трибуне… несомненно, на трибуне был… Однако не прочёл подпись под фото, отвлёк вовсе невероятный анонс журнальной публикации Головчинера: «Бродский и Ходасевич, образы изгнания (математический анализ ритмов и рифм)». Анонс включал и врезку из текста: «Солнце Петербургской Поэзии закатилось, – брал с места в карьер Головчинер, – и теперь мы, благодарные современники безвременно ушедшего гения, с полным правом…». Что-о-о? Бродский умер? – Соснин опешил, захотел поскорей развернуть газету, так как головчинерская колонка переползала на другую страницу.
– Здесь не изба-читальня! – увядшая продавщица в пуховом берете и защитных очках навела их слепяще на Соснина. И поправила раскладку газет.
Протянул на ладони двадцать копеек.
Она снова навела выпуклые очки, молча повертела у виска пальцем, точь-в‑точь дама в толпе у танков.
Надумал сдвинуть газету, чтобы узнать хотя бы число, год, но продавщица пресекла его манёвр, бросив: все газеты сегодняшние!
И тут лохматая чёрно-белая собака с пышным, будто султан, хвостом подняла на Соснина преданные ореховые глаза, принялась лизать горячим шершавым языком ладонь, с любовью и недоумением, раздувая ноздри, лизала и с растерянностью посматривала на сутулого худощавого старика в обвислом светлом плаще и тёмной шерстяной шапочке, к руке которого тянулся поводок от ошейника, старик машинально покрикивал – Марфа, рядом, Марфа, рядом, и, не оборачиваясь, листал, листал какую-то книгу, а собака металась между ним, со спины неуловимо знакомым, и самим Сосниным, словно не могла выбрать подлинного хозяина, вдруг заметил, что и старик, приблизив к глазам книгу, которая, как свидетельствовала обложка, тоже принадлежала перу плодовитого Головчинера, украдкой следит за ним, вернее – за его отражением в витрине, да, он уже смотрел не в книгу, а на отражение Соснина, смотрел с удивлением и интересом, улыбаясь собственным мыслям… неужто Сашка? – мелькнула в дверях магазинчика стройная невысокая фигурка в коротких сапожках, коротком палевом пальто, золотистой косынке, блеснула глазами, зеленовато-серыми, и собака неохотно отстала, потянулась медленно за хозяевами; удаляясь, шли меж рядов, Марфа виновато оглядывалась…
У Соснина в который уж раз перехватило дыхание, смотрел им, уходящим, вслед, смотрел.
Пока не увидел новенькую, ещё сыроватую от клея афишу. Большими буквами: «Довлатовские чтения». И помельче: «ведёт мемориальный вечер…», и вовсе мелко: «Моховая, дом…»; мемориальный… неужто и Довлатов?!
– Ну и денёк! – вырвалось восхищённо-удивлённое восклицание из маленького транзистора, стоявшего на краю прилавка.
Сзади накатывал грохот, визг – бритоголовые подростки в коротких расстёгнутых кожаных куртках, узких чёрных штанах неслись на укреплённых на колёсиках досках, ловко надавливая большими тяжёлыми ботинками то на один, то на другой, скруглённый и чуть загнутый, как у широкой лыжи, конец доски, – доски, точно приклеенные к гофрированным подошвам, взлетали, одолевали преграды. Грохочущая орава свернула в ухабистую расщелину между руинными горами, ловко объехала похоронную процессию – гроб несли на руках к дыре в ломанно-бетонном, заросшем прутьями арматуры, склоне скорбной горы – орава на досках скрылась за грудами битых кирпичей и панелей, там и сям облицованных глазурованной плиткой-ириской, тускло отблескивавших наподобие ледяных торосов. На одной из уцелевших в вертикальном положении панелей сияла вывеска: «Студия красоты», на другой панели, наклонной – рекламировалась «Италия в вашей ванной»; буквы нервно мигали над выложенным разноцветной керамикой уголком Венеции в квадратном окне.
В руинную кручу был встроен и остеклённый с трёх сторон кубик, в нём, перед экранами белых телевизоров и плоскими пультами-клавиатурами сидели на вращающихся креслах аккуратно одетые и причёсанные юные боги.
Экраны ярко синели, будто южное небо.
Боги, бойко поигрывая пальцами, не отводили глаз от волшебной синевы, в которой рождались и умирали буквы, цифры.
Девица в замшевой коричневой миниюбочке протянула бумажку; хороша! – чуть вьющиеся, с рыжеватым отливом, волосы, дивный разрез серых прозрачных глаз, красиво прорисованные полные губы… а какой длины ноги!
На бумажке – уменьшенная копия афиши: «Довлатовские чтения». Моховая… ведёт вечер… слово о Довлатове – Тропов; участвуют: А. Битов (Петербург-Москва), А. Генис (Нью-Йорк).
Да, похоже, и Довлатова нет уже.
Между витринами дробилось и разбегалось пространство, которое служило ко всему и комнатой смеха. Параллельно, передразнивая малейшее движение, заскользили справа и слева, быстро удаляясь или на миг застывая в изящных позах, готически-удлинённые, возвышенно-благородные двойники, их же, не отступая ни на шаг, сопровождали, пялясь по сторонам, притопывая раздутыми, как сардельки, ножками и загребая воздух уродливыми обрубками рук, приплюснутые кретинообразные карлики, укравшие у Соснина разгоравшиеся нездоровым любопытством глаза; наконец, выбрался из зеркального плена.