– Обидно… амбициозно хватаетесь за пальму творческого первенства вместо тихого честного служения людям. Характеристику на вас, сугубо положительную, даже панегирическую, прислали, хоть чудотворную икону пиши с натуры, – доверительно понижал голос и сжимал губы Остап Степанович, – однако восхваления – штуковина обоюдоострая, это, знаете ли, палка о двух концах, если с высоты прошлых заслуг упасть, больно будет, как больно…
– Да, обидно, не нашли элементарно простого решения, пусть и сулившего вашему стройному детищу еле заметную неказистость. Победителей ведь не судят! Сдвинули бы окошко, глянь – и дом бы стоял целёхонький, и почти полтораста тысяч кровных целковых не полетели бы псу бесхозяйственности под хвост, и вы бы не дрожали хуже осинового листа в ожидании приговора. Но не будем спешить, не будем, – разжал в снисходительной полуулыбке губы, на нижней губе отчётливо обозначилась ангиома, – вы пока, на данный момент, не обвиняемый, вы свидетель…
– А моральный ущерб? Слухи, панические небылицы, город гудит… как не повторить про неприятнейший резонанс…
И дрожат, жужжат лампы.
– В точных науках действие равно противодействию, так? Зато в житейском море посеешь ветерок, а пожнёшь… и как не разбушеваться социальной стихии, когда столько во все стороны разбежалось трещин, дома-угрозы – в великом городе! Да в канун…
Хлопнул над головой ладонями, мимо.
– Заладили – всё по нормам. Ха-ха-ха, старушонку чёрт убил, не я – помните? Повторяли недавно телепоказ по просьбе зрителей. Тонкое, если не гениальное наблюдение! А скажите-ка, кто дом обрушил? Вы и обрушили-с! Ха-ха-ха. Как мы, смертные, горазды обелять наказуемые проступки тягою к вечным ценностям! Вы вот, Илья Сергеевич, с оконцем не совладали, ну и признались бы чистосердечно, облегчив душу, ан нет: красота виновата, чувство пропорций и гармонии подвело, будто вас, специалиста высокой, согласно служебной характеристике, квалификации бес попутал, – заливался Остап Степанович, успевая продувать свистевшим вихрем мундштук и слепить Соснина очками, огорошено, будто бы долбанули в темя, упёршегося взором в одну точку, с мерным жужжанием, залп за залпом, посылавшей в его зрачки радужные круги.
– Скажете, эка беда, один, да не заселённый ещё, дом упал… помните? – хорошо, что только старушонку убили… ха-ха-ха, вам дай волю, такого наворотите…
– Ха-ха-ха, – долетел новый смешок Остапа Степановича.
Положив мундштук со свеженькой, пряно задымившейся сигаретой в углубление на ободке пепельницы, высеченной из лабрадора, он уже подписывал документы коричневому крепышу с бородкой и весело приговаривал. – Экий вы, Илья Сергеевич, к искусству чувствительный, уж нельзя и всемирно известное произведение помянуть, хотя сознаю, в вашем аховом положении, пусть вы пока не обвиняемый, а свидетель, его название звучит весьма неуютно… проводил взглядом проскрипевшего к двери… снял очки, устало потёр переносицу.
музыкально-пластический этюд
– Водички выпьете? – кивнул в сторону столика с немытым графином, – или в такую холодрыгу лучше бы коньячком побаловаться, хотя бы с напёрсточек проглотить, да заесть икоркою, а? Выразительно потянул носом, принюхиваясь. – Небось не брезгуете с утра пораньше, пусть и в сомнительной компашке, принять на грудь, о, нам сверху видно всё, – прыснул, вооружая взор линзами. Ха-ха-ха, насчёт коньячка здесь, при исполнении, сами понимаете, шутка, на работе – ни-ни, но попроказничать где-нибудь в укромном уголке было б недурно, хотя бы и в крохотном баре, который отпирают по торжественным поводам на верхотуре Творческого Союза. Напряжёмся, в директивный срок сдадим уголовное дело в суд, чем будет не повод, а?
С удовольствием покачался в кресле.
– Или в гнёздышко с морёной панелью и алыми бра допускают лишь баловней таланта, избранников муз, мы, канцелярские крысы, шуршащие бумагами день-деньской, недостойны покейфовать вечерком на высоких стульчиках?..
– Не удивляйтесь, всё о закрытых утехах знаем, и не только по оперативным данным или донесениям наружного наблюдения, берущего на мушку творческих выпивох, – затрясся в беззвучном смехе, – милейший Виталий Валентинович, когда с Конгресса Прогрессивных Сил вместе летели, столько порассказал о нравах богемы, потом у стюардессы бутылку «Столичной» взял, объяснил наглядно, как отец народов согласовывал кривобокий фасад гостиницы…
– Да, на высоких стульчиках, а рядом… – распалялся творческой атмосферой Остап Степанович, успевая не только перебрасывать из руки в руку шейкер и, встряхивая сосуд над ухом, прислушиваться к пьянящему бульканью процессов смешения, но и задумчиво склонять голову, скашивать глазки, как бы прикидывая со стороны хорошо ли у него получается… рядом млел в бело-золотом мерцании зал с фигурными зеркалами и прелестным балкончиком.
С этого-то мраморного балкончика под плафоном, обжитым пухлыми, кое-где задрапированными летучими красно-бирюзовыми тканями дамскими телесами, Остап Степанович правил балом.
Вскинул руки, облапил регистры поблескивавшего инструмента и протрубил подобие туша, глянул вниз, где шикарные пары удваивались в лаковой бездне инкрустированного паркета, похлопал тыльной стороной ладони по губам, воспроизводя звуковой вибрацией настройку оркестра, другой же рукой, будто он вовсе не человек-оркестр и даже не капельмейстер, а разгорячённый танцор, обнял за талию воображаемую партнёршу и загнусавил трам-пам-памами чарующий вальс.
Потом, отдышавшись, в интимных, переливавшихся цветистостью бутылок сумерках бара опрокинул рюмку, потешно передразнил вездесущими руками и туловищем конвульсии саксофониста и всего пара фраз, рождённых в его музыкальной утробе и резко вылетевших из туго надутых щёк, плеснула хрипловатым возбуждением джаза.
– Ничто человеческое не чуждо, – скромно резюмировал импровизацию Остап Степанович; чтобы руки не изнывали без дела взялся точить красный карандаш такой же, как у Владилена Тимофеевича, точилочкой в виде маленького колпачка-конуса, вертел его быстро-быстро за крохотный хромированный рычажок, пододвигая локтем под медленно сползавшую спиральку тонюсенькой, тоньше папиросной бумажки, стружечки сплетённую из соломки корзиночку.
– Спасибо другу, полезный подарил сувенир, а то возись с бритвами, того и гляди порежешься, ха-ха-ха, кровь, улики, – подмигнул, посмотрел на часы, – нда-а, не думай о секундах свысока…
Быстро, ловко набросал протокол.
– Вот диапазон – красоту как разрушительную категорию обсудили, после вас в усталости бетона извольте быть специалистом. Жду после вас… – скосился в бумажку, – вот ведь Господь Бог наградил фамилией! Фай… Файервассер! Уф! Нормальному человеку не выговорить.
Налившись серьёзностью, отчуждённо навёл на Соснина очки, переполненные тухлятиной, сделал жирную пометку красным карандашом в перекидном календаре. – Жаль, ваши размагниченность, рассеянность чрезмерно нас задержали, – попрекнул, посмотрел опять на часы, – зря от чая отказались, крепкий чай вас бы разогрел, тонизировал, мы бы быстрее двинули пробуксовавшую на половинчатых выводах беседу к взаимному, полагаю, удовлетворению…
– Однако правовая процедура священна! Да, я вынужден, подчиняясь букве закона, переквалифицировать свидетеля в обвиняемого, увы, факты и обстоятельства объективно сильнее моей искренней к вам симпатии. Однако, повторяю, я лишь переквалифицировал правовой статус, участь вашу определит суд, только суд, да, надежда – наш компас земной… Протокол вот здесь… И – подписочку о невыезде… Извините за прямоту, бежать вам некуда, но такова формальность.
Сосредоточенно хмурясь, отметил пропуск.
Холодно глянул на Соснина, вяло протянул руку.
В заляпанном извёсткой, загромождённом козлами, на которых поругивались мощные бабы в необъятных комбинезонах, вестибюле прокуратуры вахтёр с птичьей головкой на торчавшей из ватника тощей жилистой шее посматривал в маленький телевизор, где целовались Брежнев и Суслов; вахтёру пришлось ещё и оторваться от зелёной эмалированной кружки с чаем, высунуть из окошка своей конуры сухую кисть за пропуском, машинально наколоть бумажку на заострённый штырёк… потом вопросительно повернул к застывшему Соснину испитое лицо с ввалившимися щеками и мёртвым стеклянным глазом… на клеёнке – чайник, газета «Правда».