Микеланджело, обидчивый и самолюбивый, одержимый художественной гордыней, рвался вверх, вверх – смешно, но не мог даже с тем примириться, что Геракл, поставленный у палаццо Веккио рядом с Давидом, был чуть-чуть выше Давида ростом, сколько издевательств излилось на несчастного Бандинелли; Микеланджело и за купол Святого Петра взялся, наверное, потому, что выше этого купола для него ничего не было и быть не могло на свете, расписывая же Сикстинскую капеллу, он писал – и на своде, и на торцевой стене – небо!
Не много ли впечатлений для одного прощального дня?
Когда я повторно, благо письменное разрешение, которое я предварительно получал, было на два визита, посетил палаццо Фарнезе, я опять ощутил во внутреннем дворе волшебную подъёмную силу, вспомнил сонетные признания Микеланджело: от низшего, земного, к высшим сферам влечёт меня мечта моя во сне.
Написал… и, думаю, прояснил для себя значение словечка «сразу», не зря его извертел на языке Тирц. Сразу – не синоним сжатого срока, но – итоговая, хотя и авансом оттиснутая божеская печать. Семьсот лет творения? Чепуха! Кёльнский собор возник сразу. Огненный образ пронзал-покорял века – не позволял покалечить форму, вёл к совершенству, которое, знал Всевышний, в своё время станет видимым для других.
вдоль Тибра, прощаясь (от Собора Святого Петра – в сторону Капитолия)
Сикстинскую капеллу я покидал с головной болью; чересчур много страстей? Страстей внутренних, выплеснутых в изображение?
У дверей тратторий нагловатые официанты громко зазывали проголодавшихся пожирателей прекрасного; я счастливо избежал соблазнов, не зазвали.
После прощального посещения палаццо Фарнезе головная боль усилилась.
………………………………………………………… – вымаранная строчка, как-то размашисто, неаккуратно вымаранная.
Писал фантом, а вымарывал человек? Римские барочные страсти вновь терзали дядину душу, перо его этим страстям покорялось. Начитался, натерпелся за компанию с Ильёй Марковичем счастливых недоумений и страхов, у самого голова разболелась; открыл пошире балконную дверь.
Жуткие чудовища поджидают художника в тёмных извилинах его мозга, и вот, если удаётся вырваться на свет божий, он взлетает, расширяет горизонт – как далеко он может увидеть?
Рим – ещё одна прописная истина – живая память о таких взлётах, коллекция художественных озарений.
И как мне не понять Тирца? Он ворчливо воротил нос от Флоренции с Венецией потому, что был слишком жаден к пространственным искусствам и городам, собирателям таких искусств. Тирцу мало было наслаждаться каким-то их блестящим периодом, какой-то ими выраженной эпохой, ему нужно было всё искусство во все его времена, да ещё собранное в одном месте; такую всеобъемлющую концентрацию являл лишь Рим.
Мокрый песчаный пляжик с неряшливыми пирамидками ила у узкого, опущенного к уровню воды тротуара, который повторял контур набережной, там и сям – пологие пригорки пятнисто заросшей травой земли, окаймлённые тиной; как на берегу деревенской речки.
Жаль, не удалось Микеланджело перебросить воздушный мост… прощальный взгляд на крыши Фарнезины, палаццо Корсини.
Я вновь шёл по набережной забыв о головной боли.
Задорно теребил зазеленевшие платаны ветер, бежали по воде блики, тени, но внезапно начал опускаться туман, словно приплыло из северных широт облако, задело пушистым краем. Поменялась палитра, Рим ли это? – затрепетали мягкие серо-голубые, сиреневые оттенки, блики потускнели, молодая листва, просвеченная только что солнцем, поблекла; всё видимое подчинила себе новая гамма – бледные стволы, ветви, белёсые, с тёмными подтёками камни набережной, подпиравшей размытую, сизо-зеленоватую, с вкраплениями выцветших фасадов, панораму Трастевере.
У моста Гарибальди дуга набережной поменяла кривизну, я шёл уже по вогнутой кривой. Приближаясь, как казалось, напирая на берег, её пытался выгнуть ещё сильнее остров Тиберина.
Неуклюжий серовато-коричневый корабль-остров, связанный с берегами мостами-сходнями, проступал из тумана; молекула Рима, форм его, колорита… живописные наслоения: древняя крепость, башни, церковь с колокольней.
Рим надо собирать, разгребать наслоения и собирать?
Да, я собирал.
Шероховатый прохладный парапет набережной, плети-ветви, тянувшиеся к стальному водному блеску. Сквозь обвислые ветви, графично-резкие на переднем плане, – далёкий гребень Яникульского холма, раскисшие силуэты пиний, тех самых, небесных, что росли недавно над колоннадой Бернини; слева, в просвете речного рукава, за башнями, крышами острова, туман подбирался к уцелевшему пролёту античного моста Эмилиев, одинокому, как подтопленная триумфальная арка. До сих пор я воспринимал Рим фрагментарно и вдруг… Милость судьбы? Прощальная прогулка вдоль Тибра помогла мне разорванные фрагменты склеить внутренним взором. Наконец-то склеил, увидел вместе накануне отъезда; и ликование нарастало – я видел Рим, видел! Захлёбываясь нахлынувшим счастьем, не сразу заметил, что туман таял, платаны обрызгивало жёлто-зелёной яркостью солнце.
солнце садилось в сады и виллы, элегически окрашивало третье послание об особенностях римских ансамблей
Тёмное многоарочное закругление театра Марцелла, колонны храма Аполлона окутывали мягкие тени, по западному, обрывистому склону Капитолийского холма скользили предзакатные лучи.
Перешёл улицу; афиши зазывали на туринскую премьеру «Кабирии», на римские показы картины.
Тарпейская скала, руины храма Юпитера.
Поодаль – две лестницы расходились под острым углом.
Пологая вела к площади, к капитолийским дворцам.
Крутая – к церкви Санта-Мария-ин-Арачели.
Ещё дальше – третья лестница, широченная; белый, с розовато-жёлтыми отсветами, гигантский объединительный монумент с новенькими необъятными колоннадами заставлял съёживаться, как бедных родственников, и церковь, и Капитолий; тут же круглая тумба с афишами – «Кабирия», «Кабирия»… эпические слоны, колесницы.
Я присел на один из необработанных мраморных блоков, разбросанных меж молодыми сосенками, которые жались к лестнице церкви – торжества открытия и освящения монумента минули, а стройка лениво продолжалась. Даже в предзакатный час двое мастеровых облицовывали плитами бутовую кладку пилона, третий шлифовал цоколь фонтана, чёрно-синий абиссинец, присыпанный белой пылью, толкал по мосткам тачку с мраморными обломками.
В жертву «Алтарю отечества» принесли квартал средневековых улочек, и вот, «Алтарь», воплощение патриотического восторга, почти готов. В фонтанах вскоре заплещутся Адриатическое и Лигурийское моря, на барельефах подружатся, наконец, итальянские города. Неожиданно я вообразил тучный каменно-стеклянный дворец на искусственном невском острове, перед Биржей, задуманный Колей Бубырём, стало не по себе. А в Риме, наверное, приживётся, постарев, и это пышное чудище. Время, которое я уподобляю сверххудожнику, лелеет долгосрочные планы и потому пока не спешит. Придёт пора, предъявит свою разрушительно-примирительную работу, вновь окажется право. Как не вспомнить о когда-то помпезно-самодовольных, беломраморных храмах на Форуме, по ту сторону Капитолийского холма.
Боковые грани пилонов порозовели.
Я встал.
Смеркалось, справа налево потянулись густые тени, а Квиринальский холм запылал, солнце подожгло его скульптурную подпорную стену, образованную имперскими форумами. Мне всегда не хватало решающего мазка, чтобы посчитать картину мира дописанной – не накладывался ли этот мазок сейчас? Вдали, над крышами, закруглялся алым солнечным мазком Колизей.