Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Нью-йоркское русскоязычное издательство имени Чехова, выпустившее большое количество книг в пятидесятые годы, в шестидесятые практически прекратило свою деятельность, пока его не восстановил бизнесмен и активист солидарности с правозащитным движением в СССР Эдвард Клайн (однофамилец переводчика Бродского). Главным редактором обновленного издательства стал профессор Колумбийского университета Макс Хейуорд, известный своими переводами из русской литературы, а первой намеченной к изданию книгой – «Остановка в пустыне». Книга, как вспоминает Джордж Клайн, «могла выйти уже в 1969 году, но мы ждали получения от Бродского его замечательной ... поэмы „Горбунов и Горчаков“. Она была закончена в конце 1968 года. До нас она добралась только к середине 1969 года. Карлу Профферу удалось послать рукопись из Москвы диппочтой. В „Остановке в пустыне“ стояло имя Макса Хейуорда как главного редактора издательства. Фактическим редактором книги считался у них я, но мы с Хейуордом и Эдом Клайном решили, что лучше моего имени не упоминать, поскольку, начиная с 1968 года, главным образом из-за моих контактов с Бродским, меня взял на заметку КГБ. <...> Сам-то я считал, что подлинным редактором был сам Бродский, так как это он отобрал, что включить в книгу, наметил порядок стихотворений и дал названия шести разделам. Аманда Хайт встретилась с Бродским и Найманом в Москве в сентябре 1970 года и писала мне, что „Остановку в пустыне“ „в целом все весьма одобрили“ и что автор „определенно в восторге“ от книги. Но в книге, которую Аманда привезла Найману, Бродский тут же стал делать исправления опечаток и небольших ошибок. Позднее он прислал мне список поправок»[280].

На книгу сразу появились отклики в эмигрантской печати. В нью-йоркском «Новом русском слове» от 7 июля 1970 года один из старейших литераторов эмиграции Аргус (М. К. Эйзенштадт) приветствовал книгу как свидетельство сопротивления молодой интеллигенции советскому режиму, то есть, по существу, не заметив лирики. «Бродский оказался вынужденным на пути к бессмертию несколько раз останавливаться в пустыне – в выжженной пустыне советской литературы», – красиво, но не слишком вразумительно писал Аргус, не понявший символического значения пустыни в метафизике Бродского. В «Новом журнале» (Нью-Йорк) поэт и литературовед Ю. П. Иваск особо отмечал поэму «Горбунов и Горчаков» как свидетельство творческой зрелости Бродского: «Во многих монологах этой поэмы мы слышим уже не лепет подающего надежды талантливого отрока-поэта, а речь умудренного мужа, спокойного и власть имущего поэта-мастера, свободно, без видимого усилия, вращающего послушные ему медлительные пятистопные ямбы, вмещенные в тесные формы монументальной децимы»[281]. Вяч. Завалишин, напротив, полагал, что первая книга Бродского была интереснее, демонстрировала больше новаторства: «А чтение „Остановки в пустыне“ все же оставляет горьковатый осадок: дарование Бродского как-то потускнело и посерело сравнительно с его ранними стихами. <...> Трагедия Бродского и таких, как Бродский – в том, что они растерялись, оказавшись без ментора большого масштаба. Будучи предоставлен самому себе, своим силам, Бродский, вместо того чтобы подняться на верхнюю ступеньку, спустился на нижнюю»[282]. Бурное возмущение у авторов, писавших в «Новое русское слово», вызвало предисловие «Н. Н.» (А. Г. Наймана), по мнению Вяч. Завалишина, написанное так, что «многое в нем непонятно, а то, что можно с грехом пополам понять, нередко бывает или несправедливым или, что гораздо хуже, бессовестным». Возмутило критиков в предисловии «Н. Н.» как не аргументированное, по их мнению, сопоставление Бродского с классиками русской литературы, так и огульное охаивание некоторых современных поэтов: «Выпуск книги Бродского с таким предисловием – медвежья услуга прежде всего самому Бродскому. Можно сказать, провокация...»[283] В письме в редакцию Эд. Клайн оправдывался: «Заметки, послужившие основой для вступления, были написаны в спешке, и автор надеялся переписать их заново. К сожалению, переработанный текст не был получен редакцией»[284]. Опорами композиции «Остановки в пустыне» служат две поэмы – «Исаак и Аврам» в начале сборника и «Горбунов и Горчаков» в конце. На пути духовной эволюции Бродского эти две поэмы отмечают периоды усвоения Библии – Ветхого и Нового Заветов. На его поэтическом пути – становление и утверждение собственного стиля: композиционных приемов, системы словесных образов (символического словаря), оригинальной версификации.

Две поэмы (1): «Исаак и Авраам»

«Исаак и Авраам» – первое произведение на библейский сюжет в творчестве Бродского, единственный детально разработанный в его поэзии сюжет из Ветхого Завета. Получивший широкое отражение в мировом искусстве рассказ о жертвоприношении Авраама (Бытие, 22) не мог не быть известен Бродскому и раньше, хотя бы по картине Рембрандта в Эрмитаже, но работа над поэмой совпала с первым в его жизни чтением Библии: «Я написал „Исаак и Авраам“ буквально через несколько дней после того, как прочитал Бытие»[285]. Тогда же Бродский читает «Страх и трепет» Кьеркегора. Именно там, размышляя о жертвоприношении Авраама, Кьеркегор приходит к выводу о внерациональности религиозного чувства, о необходимости «прыжка веры». Бродский знакомится и с мыслями Льва Шестова по этому поводу («Киркегард и экзистенциальная философия»).

Но «Исаак и Авраам» – не просто поэтическая иллюстрация к Кьеркегору и его комментатору Шестову. Поэма сводит воедино все духовные поиски молодого Бродского. По свидетельству его друга юности Г. И. Гинзбурга-Воскова, в те же времена Бродский проявлял интерес к учениям и системам со сложной символической парадигмой, от каббалы до таро. В работе над «Исааком и Авраамом» он не столько заимствовал символику последних, сколько саму идею символической парадигматики (см. наш комментарий к заключительной части поэмы, ОВП).

О том, как Бродский в мае 1963 года работал над «Исааком и Авраамом», писала Н. Е. Горбаневская: «Он мне подробно – можно сказать, структурно – рассказывал еще лежавшего в черновиках „Исаака и Авраама“. Например, про КУСТ – что будет значить каждая буква. Все точно как потом в поэме, но рассказывал. Это меня поражало: я не знала – и до сих пор плохо понимаю, – что стихи пишутся еще и так, что поэт заранее все знает и планирует. (Но можно вспомнить и пушкинские планы.)»[286].

О том, что еще могло подсказать Бродскому план поэмы, есть свидетельство А. Я. Сергеева: «Он сказал, что, разбирая поэму Робинсона „Айзек и Арчибальд“, он преобразовал внутри себя героев в Исаака и Авраама»[287]. «Айзек и Арчибальд» (1902) Эдвина Арлингтона Робинсона – почти пастораль. Русский читатель вспомнит «Степь» Чехова, читая описание пешего путешествия двенадцатилетнего мальчика со стариком Айзеком (Исааком – обычное среди американских христиан имя) в гости к старику Арчибальду. Скрытый сюжет поэмы Э. А. Робинсона – контраст конца и начала жизни, первые размышления ребенка о смерти. Хотя, казалось бы, по содержанию между «Исааком и Авраамом» и поэмой Робинсона мало общего, надо учесть следующее замечание Бродского: «Помню, мы с Ахматовой обсуждали возможность переложения Библии стихами. Здесь, в Америке, никто из поэтов этим заниматься не стал бы. Эдвин Арлингтон Робинсон был последним, кто мог бы за такое взяться»[288].

Иногда «Исаака и Авраама» называют одним из немногих произведений Бродского на еврейскую тему. Наиболее развернутую интерпретацию такого рода предложил израильский русскоязычный критик Зеев Бар-Селла. Он рассматривает поэму как поэтическую экзегезу Писания. В духе каббалистики поэт пытается расшифровать в рассказе об Аврааме и Исааке предначертание судьбы еврейства и одновременно творческим актом решить для себя парадокс Адорно: «Можно ли писать стихи после Холокоста?» Вывод критика: «Бродский не устанавливает с Богом новый Завет, он разрывает старый. Исследовав [в „Исааке и Аврааме“] судьбу своего народа, Бродский понял свою собственную – Бог заключал с евреями не договор, Бог вынес им приговор. И Бродский проделал со своим народом весь путь, до самой смерти. <...> После [„Исаака и Авраама“] у Бродского было два пути: перестать жить или перестать быть поэтом. Он нашел третий: перестал быть еврейским поэтом»[289]. Как мы знаем, сам Бродский как раз всегда разделял в себе поэта и еврея («я – русский поэт и еврей»). Так что здесь в рассуждениях критика явная натяжка, но мотив-предсказание диаспоры (рассеяния) и Холокоста в поэме действительно подспудно присутствует.

вернуться

280

Там же. С. 222–223. Бродский отметил семьдесят ошибок в книге. Все они были учтены при переиздании в 2000 г.

вернуться

281

Новый журнал. 1971. № 102. С. 296.

вернуться

282

Подлинный Бродский и миф о Бродском // Новое русское слово. 1970. 9 авг.

вернуться

283

Андреев Г. Под маской эмиграции // Новое русское слово. 1970. 14 июля. См. также: Коряков М. Листки из блокнота: издательство им. Чехова // Новое русское слово. 1970. 25 июня.

вернуться

284

Новое русское слово. 1970. 11 июля.

вернуться

285

Kline 1973. Р. 228.

вернуться

286

Горбаневская 1996. С. 16.

вернуться

287

Сергеев 1997. С. 432.

вернуться

288

Волков 1998. С. 101. Е. Петрушанская предположительно связывает замысел поэмы с балладой Стравинского «Авраам и Исаак» для баритона и камерного оркестра. В 1962 г. Стравинский приезжал в СССР и в публичных выступлениях говорил о работе над этим произведением. К Стравинскому Бродский испытывал постоянный интерес (Петрушанская 2004. С. 40–41).

вернуться

289

Бар-Селла 1985. С. 213.

38
{"b":"97623","o":1}