Не нужно большого воображения, чтобы представить, как разрушительно сказалось бы на внешних сношениях Америки, сумей Хрущёв объявить, что Соединённые Штаты шпионят не только за большинством ближневосточных стран, но и за собственными союзниками.
Поразмыслив, я решил: если Преттимен не задаст вопрос так, чтобы стало ясно, что предмет ему уже известен, я не заикнусь ни об этом, ни о прочих щекотливых вещах.
Это была одна сторона дела. Другая была душевного свойства. Опросы шли непринуждённо, в «конспиративных домах», с людьми, у которых, я знал, есть допуск. Отвечал я на них совершенно честно, ничего не утаивая; и всё же то и дело ловил себя на том, что медлю с ответом. Двадцать один месяц те, кто меня спрашивал, были Врагом. Всякий вопрос почти сам собой ставил меня в оборону. И хотя комиссия заседала в переговорной штаб-квартиры ЦРУ и среди дюжины с лишним присутствующих были друзья, в том числе полковник Шелтон и ещё один лётчик, полуофициальность происходящего снова вогнала меня в это состояние. Привычку эту было трудно сломать.
После первых же вопросов я поймал себя на неприязни к Преттимену; поскольку это был седой пожилой господин вполне благожелательного вида, дело, вероятно, было большей частью в моей собственной настроенности. Уклончив я не был. Когда меня спросили, зачем я назвал русским свою высоту, я ответил, что шестьдесят восемь тысяч футов — высота неверная, назвал настоящую и объяснил, чего надеялся добиться этой ложью. Но и просвещать его насчёт всех сторон программы U-2 я по своему почину не стал.
В последующие годы я не раз задумывался, верно ли я тогда выбрал.
Преттимен, со своей стороны, ничего не сделал, чтобы меня успокоить. Иные его вопросы граничили с обвинением. Несколько раз он давал понять — не столько словами, сколько тоном, — что сомневается в моих ответах. В один из таких раз, после вопроса до того мелкого, что я его уже забыл, я наконец вспылил и рявкнул: «Если вы мне не верите, я с удовольствием пройду проверку на детекторе лжи!»
Я пожалел об этом ещё до того, как договорил: после первой проверки на полиграфе я поклялся, что второй не будет никогда.
— Готовы ли вы пройти проверку на детекторе лжи по всему, что вы здесь показали?
Я понял, что попался. По тому, как быстро он ухватился за моё предложение, я не сомневался: он нарочно меня на него раззадорил.
Что мне оставалось ответить? Больше всего хотелось сказать «нет», и как можно твёрже. Но это было бы всё равно что признать, что я лгал. А это было неправдой.
— Да, — ответил я с превеликой неохотой.
Вскоре после этого слушание закончилось. Оно заняло меньше дня, но достигло того, что, я теперь уверен, и было его главной целью. Управление могло сообщить прессе, что Пауэрс сам вызвался пройти проверку на детекторе лжи.
В тот вечер управление привезло в «конспиративный дом» на ужин полковника Шелтона и второго лётчика. Вечер вышел весёлый, с ворохом воспоминаний.
Я извинился перед Шелтоном за то, что так вольно поминал его имя, объяснив, что хотел свести к минимуму число задетых людей. Он сказал, что понял мою затею, когда узнал, что руководит отрядом в одиночку. И всё же мне было совестно, что я взвалил это на него, — особенно когда он описал ту глухомань, куда его после сослали.
Вечер вышел лёгкий и покойный — в известном смысле первый такой с моего возвращения в Соединённые Штаты.
Проверка на полиграфе во второй раз легче не стала. Скорее наоборот: теперь ты знаешь, чего ждать. И всё же иные вопросы застали меня врасплох:
— Есть ли у вас средства на номерном счёте в швейцарском банке?
— Случилось ли в России что-нибудь, чем вас можно шантажировать?
— Вы двойной агент?
По счастью, оператор полиграфа — тот самый человек, который проверял меня впервые, в гостиничном номере в 1956 году, — был мастером своего дела. Он умел отличить отклик, вызванный злостью, от отклика, вызванного ложью. А я откликался, и сильно, на то, что стояло за такими вопросами.
Если не считать перерывов на кофе и обед, я просидел «на аппарате» весь день. Когда сняли последний электрод, я не клялся ни в чём. Один раз я уже поклялся. И, из суеверия, повторять эту ошибку не стал.
Как и в прошлый раз, «прошёл» я или нет, мне не сказали.
С самого моего возвращения нарастало давление в пользу открытых слушаний в конгрессе. Я надеялся, что доклад Преттимена, когда его обнародуют, снимет все сомнения, но, здраво рассуждая, понимал, что не снимет. После череды официальных легенд, одна за другой оказывавшихся выдумкой, американцы вряд ли примут на веру заверения ЦРУ, что я «чист». Поэтому я не слишком удивился, узнав, что на 6 марта назначено моё выступление на открытом заседании комитета по вооружённым силам сената США. Незадолго до того обнародуют доклад Преттимена. Кроме того, перед комитетом на закрытом заседании, до меня, выступит директор Центральной разведки Джон Маккоун и посвятит сенаторов в те стороны дела, которые ещё засекречены. Президент уже заявил, что я сообщу лишь те сведения, «сообщить которые отвечает национальным интересам».
При моей робости перед публикой ждать этих слушаний мне было нечего — разве что они означали конец моим мытарствам и, дай бог, конец клевете, которая, я знал, тяжело ранила моих близких. Им пришлось жить с клеймом: их сына и брата называли предателем. Барбара, однако, оставаться до моего «оправдания» — или чем бы оно ни обернулось — не собиралась. Она хотела домой, в Джорджию. Последние недели она всё больше не находила себе места. Причина была ясна: я настаивал, чтобы она меньше пила, а порядки в «конспиративном доме» не давали ей раздобыть столько спиртного, сколько хотелось. Против собственного разумения я согласился на её отъезд, пообещав приехать к ней в Милледжвилл после сенатских слушаний и короткой поездки домой, в Паунд.
Дома готовилось общегородское торжество, на котором Ветераны зарубежных войн должны были вручить мне медаль «За гражданскую доблесть». То, что всё это задумали задолго до того, как жители Вирджинии узнали, оправдают меня или нет, было дорогим для меня знаком доверия.
«ЗАЯВЛЕНИЕ ПО ДЕЛУ ФРЭНСИСА ГЭРИ ПАУЭРСА».
Розданное прессе прямо перед сенатскими слушаниями, моё «оправдание» занимало одиннадцать машинописных страниц. Начиналось оно так: «По возвращении из заключения в Советской России Фрэнсис Гэри Пауэрс прошёл самый обстоятельный опрос специалистами ЦРУ и других разведывательных служб, авиационными инженерами и другими экспертами, причастными к различным сторонам его задания и последовавшего пленения Советами. Затем дело было полностью рассмотрено комиссией под председательством судьи Э. Барретта Преттимена — на предмет того, выполнил ли Пауэрс условия своего найма и свой долг американца. Комиссия представила доклад директору Центральной разведки.
В связи с этим делом следует держать в уме несколько основных обстоятельств. Лётчиков программы U-2 отбирали по лётному мастерству, физической выносливости, душевной устойчивости и, разумеется, по надёжности. Их не отбирали и не готовили как агентов разведки, и само существо задания было далеко от привычной шпионской работы. Их дело было вести машину, и дело это было настолько тяжёлым, что по окончании задания физическая усталость становилась опасной при посадке».
Двух абзацев хватило ЦРУ, чтобы снять с себя ответственность и замазать то, что к возможному падению одного из U-2 в России мы были почти совсем не готовы.
А вот дальнейшее меня чрезвычайно заинтересовало.
«Контракты лётчиков предусматривали, что они выполняют работы, какие могут потребоваться, и следуют связанным с ними указаниям и инструктажам, полученным от начальства. Указания были таковы:
а. Если уйти невозможно и пленение неизбежно, лётчику следует сдаться без сопротивления и держаться с пленившими его сговорчиво.
б. Всё время в руках пленивших лётчик обязан вести себя достойно и сохранять уважительное отношение к своему начальству.
в. Лётчикам разъясняется, что они совершенно вольны говорить о своём задании всю правду, за исключением отдельных характеристик самолёта. Им рекомендуется выдавать себя за штатских, признавать прежнюю службу в ВВС, признавать нынешнюю работу на ЦРУ и не пытаться отрицать существо своего задания.