Но ни следов копоти, ни повреждений краски не было.
Всё, что я видел, подтверждало моё убеждение: попадания в машину не было, её вывел из строя близкий разрыв.
Увидев эту выставку, я перестал сомневаться, что русские выжимают из случившегося всё, что можно, в пропагандистских целях.
От страха, что никто не знает, жив ли я, я сделал полный круг и оказался известен куда больше, чем нужно. Была ли эта перемена к лучшему, я вовсе не был уверен.
Вскоре после этого мне объявили, что судить меня будут за шпионаж по статье 2 Закона об уголовной ответственности за государственные преступления. Высшая мера — от семи до пятнадцати лет заключения либо смертная казнь.
Особых надежд это не пробудило. Прежде меня могли убить, и никто бы ничего не узнал. Теперь придётся соблюсти приличия. Но конец будет тот же: после закрытого суда меня расстреляют.
Могу ли я теперь получить адвоката? Следствие ещё не окончено. Когда оно будет окончено? Когда мы узнаем всё, что желаем знать.
Пресса что ни день прибавляла им знаний, и я понимал: рано или поздно они поймают меня на одной лжи, а то и на нескольких. А тогда усомнятся во всём, что я уже сказал. Пока мне удавалось утаивать самое важное. Но это не значило, что удастся всегда. Есть и другие способы заставить человека говорить.
Тревожился я в том числе из-за случая, произошедшего несколькими ночами раньше.
Кровать была так неудобна, что спал я всегда урывками. Глубокой ночью я повернулся, открыл глаза — и увидел у себя в камере одного из охранников. Меня будто подбросило. Заметив, что я проснулся, он взял мою пепельницу и показал, что от неё в камере смрад. Второй охранник стоял в дверях. Передав ему пепельницу вытряхнуть, первый вернул её на стол, закрыл дверь и запер. Я снова заснул — и через какое-то время проснулся в тумане, опять увидев его в камере. На этот раз он ушёл без всяких объяснений.
Ничего подобного прежде не бывало. Заперев меня на ночь, они больше не появлялись. Это меня встревожило. Не приснилось ли? Нет: пепельница была пуста. Может, отговорка его была и правдой. Но тогда зачем он приходил снова? Насколько мне было известно, по-английски не говорил ни тот ни другой, так что мысль, будто я разговариваю во сне и они хотят подслушать, выглядела маловероятной; как и то, что они боятся, будто я раздобыл оружие или ещё что-нибудь запрещённое, и обыскивают камеру. Но пришло мне в голову и другое объяснение: что меня чем-то опоили. Впервые я задумался об этом всерьёз.
Случай так и остался без объяснения. Но он сильнее прежнего заставил меня желать, чтобы в моём рассказе они не усомнились.
Почти все карты были теперь на руках у моих дознавателей. Они знали, что произошло после моего пленения. Я — нет. Каждый новый вопрос повышал вероятность противоречия, разоблачения. Мне надо было как-то ещё сузить эту вероятность.
Извещение о предстоящем суде дало мне нужный предлог. Раз судить меня будут за то, что я делал 1 мая, я отказался отвечать на любые вопросы, какие бы они ни были, о чём бы то ни было, что происходило раньше этого числа.
На суде это зачтётся не в мою пользу, предупредили они. И, зачитав нужную статью своего уголовного кодекса, в который уж раз указали, что смягчить мою участь могут только: во-первых, добровольная сдача; во-вторых, полное содействие следствию; в-третьих, чистосердечное раскаяние.
Сдался я добровольно. А от последнего уже отказался.
Раньше на допросе меня спросили: доведись всё повторить, полетел бы я снова? Да, ответил я, если бы это было нужно для обороны моей страны.
Раскаяния не было, и в мою пользу оставались только добровольная сдача и полное содействие.
Своего решения я держался: ничего, что было до 1 мая, я обсуждать не стану.
Быть может, именно затем, чтобы меня переубедить, они и пошли на резкую перемену.
Впервые за две с лишним недели плена они приподняли железный занавес и дали мне глянуть, что творилось за пределами России.
История была слишком хороша, чтобы держать её при себе. Им хотелось похвастаться. Так я наконец узнал от своих дознавателей то, что весь мир знал уже давно.
Второго мая офицер по связям с общественностью авиабазы Инджирлик в Адане, Турция, объявил, что невооружённый метеорологический разведывательный самолёт типа U-2 пропал во время обычного полёта над районом озера Ван в Турции и что пропавшую машину ищут. В последнем радиообмене пилот — гражданский служащий фирмы «Локхид», откомандированный в НАСА, — доложил о неполадках в кислородном оборудовании.
Такова была легенда, заготовленная ЦРУ на подобный случай.
Поделиться ею с лётчиками никто не удосужился.
В следующие несколько дней НАСА добавило подробностей, в том числе сообщило, что все U-2 посажены на землю для проверки кислородного оборудования.
Пятого мая, выступая в Москве перед Верховным Советом, премьер Хрущёв объявил, что в Первомай американский самолёт, совершив «агрессивную провокацию, направленную на срыв встречи в верхах», вторгся на советскую территорию и по его личному приказу сбит ракетой.
Только это. И ничего больше.
Ловушка была наживлена.
В тот же день НАСА заявило, что U-2, о пропаже которого сообщили из Инджирлика, мог уйти за границу на автопилоте, пока его лётчик — теперь названный по имени: тридцатилетний Фрэнсис Г. Пауэрс из Паунда, штат Вирджиния, — был без сознания от нехватки кислорода.
Шестого мая представитель госдепартамента США категорически заявил журналистам: «Никакой — Н-И-К-А-К-О-Й — умышленной попытки нарушить советское воздушное пространство не было и никогда не бывало». А предположение, будто Соединённые Штаты станут вводить мир в заблуждение относительно истинной цели полёта, он назвал «чудовищным».
Пока советскому правительству направляли официальный запрос о судьбе лётчика, сенаторы и конгрессмены наперебой возмущались тем, что сбили безоружный метеорологический самолёт. То, что Хрущёв решился на такое накануне встречи в верхах, явно свидетельствовало о недобросовестности.
По всей видимости, почти все, включая и управление, считали, что при падении я погиб.
Седьмого мая премьер Хрущёв захлопнул ловушку. «Товарищи, я должен открыть вам секрет, — доверительно сообщил он Верховному Совету и всему миру. — Делая доклад, я нарочно не сказал, что лётчик жив и здоров и что у нас есть части самолёта. Мы сделали это нарочно, потому что, скажи мы всё сразу, американцы сочинили бы другую версию».
Лётчик «жив и здоров», он признался, что состоит агентом Центрального разведывательного управления и, действуя по приказу командира своего отряда, полковника ВВС США, шёл со шпионским заданием над Россией: взлетел из Пешавара в Пакистане, а сесть намеревался в норвежском Будё. Только по дороге, над Свердловском, его сбила советская ракета. Идя на двадцати тысячах метров (65 000 футов), он полагал себя недосягаемым для ракет. Плен доказал обратное.
С нескрываемым удовольствием Хрущёв разобрал по косточкам «официальные» американские заявления о самолёте:
«Если верить версии, будто лётчик потерял сознание из-за неполадок с кислородом и дальше машину вёл автопилот, то придётся поверить и в то, что самолёт, ведомый автопилотом, перелетел из Турции в Пакистан, приземлился в пешаварском аэропорту, простоял там трое суток, поднялся рано утром 1 мая и прошёл над нашей территорией более двух тысяч километров, в общей сложности часа четыре».
И расставлять ловушки Хрущёв ещё не кончил. Он заметил, что президент Эйзенхауэр, возможно, о полёте и не знал. Но если так, значит, всем в его стране заправляют милитаристы.
Таким образом, у Эйзенхауэра оставалось два пути, и оба скверные: признать, что он санкционировал шпионаж, — признание для президента небывалое, — или отрицать, что знал о полётах, а значит, признать, что власть не у него.
В ответ госдепартамент США признал, что U-2, вероятно, выполнял полёт по сбору сведений над советской территорией, но подчеркнул, что «никакого разрешения на такой полёт» вашингтонские власти не давали.