Необходимо подчеркнуть, что формально, как мастер художественного перевода, Кузмин уступает Лозинскому, обратившемуся 20 лет спустя к тем же стихам, которые ранее перевел Кузмин. Яркое тому подтверждение – перевод песни Карденио из XXVII главы 1-й части. Это своеобразная «обязательная программа», в исполнении которой (особенно если речь шла об изощренных стихотворных жанрах, формах и размерах европейской ренессансной лирики) петербургская школа перевода достигла особых успехов. Кузмин здесь явно уступает Лозинскому.
Что мне счастья рушит твердость?
Гордость.
Что дает печали древность?
Ревность.
Что в терпенье мне наука?
Разлука.
Значит, горестная мука
Никаких лекарств не знает,
Раз надежду убивает
Гордость, ревность и разлука.
(Кузмин)
Что превратило жизнь мою в мученье?
Презренье.
Что доли злой усилило плачевность?
Ревность.
Сгубила радость всю какая мука?
Разлука.
Нет мне от горя избавленья,
Когда надежды светлый луч
Угас под гнетом черных туч
Разлуки, ревности, презренья.
(Ватсон)
Что страшней, чем беспощадность?
Хладность.
Что больней, чем мук вседневность?
Ревность.
Что – горчайшая наука?
Разлука.
Значит, скорбь моя и мука
Исцеления не знают,
Раз надежду убивают
Хладность, ревность и разлука.
(Лозинский)
Естественно, впрочем, что исключение в этом смысле составляют сонеты, в переводе которых Кузмин чувствовал себя не менее легко и непринужденно, чем Лозинский. Сравним, например, русские версии одного из самых петраркистских сонетов в тексте «Дон Кихота», который Сервантес вложил в уста Рыцаря Леса:
Сеньора, дайте мне для исполненья
Наказ, согласный вашей точной воле, —
В таком почете будет он и холе,
Что ни на шаг не встретит отклоненья.
Угодно ль вам, чтоб, скрыв свои мученья,
Я умер? – Нет меня на свете боле!
Хотите ль вновь о злополучной доле
Слыхать? – Амур исполнит порученье.
Я мягкий воск в душе соединяю
С алмазом крепким, – и готовы оба
Любви высокой слушать приказанья.
Вот – воск, иль камень, – вам предоставляю:
На сердце вырежьте свое желанье —
И сохранять его клянусь до гроба (II, 143).
Ватсон, в принципе избегавшая откровенного приукрашивания текста, выбрав шестистопный ямб, была вынуждена, ввиду неизбежного «разбухания» лексического пространства, прибегать к арсеналу избыточных «поэтизмов». Что же касается перевода Лозинского, который вполне может «представлять» стихотворение Сервантеса на русской почве, то его уязвимость заключается лишь в самом факте существования версии Кузмина.
Принципы петербургской школы художественного перевода диктовали переводчику необходимость растворяться в поэтической индивидуальности автора, добиваясь сбалансированности, выверенности до мелочей – лексики, синтаксиса, образной системы. Очевидно, что гениальному стилизатору Кузмину все равно не удалось бы в полной мере добиться такого результата. Замечательным тому подтверждением является легко узнаваемая кузминская строка: «И дамы в виде траурного хора / Покроют плечи нежные камлотом». Естественно, что никакого «камлота» в оригинале нет. Однако в качестве грубой, суровой шерстяной ткани «камлот» для сюжетной коллизии выполняет ту же функцию, что и «picote» оригинала. Тем самым и стилистически, и предметно, и эмоционально узнаваемо кузминская строка предельно точна в качестве адекватного перевода. Достаточно сравнить ее с версиями, предложенными Ватсон («Пока в дворце волшебном черного убора / С себя не снимут дамы с радостным волненьем») и Лозинским («Пока вуали мрачного убора / Гнетут придворных дам печальным гнетом»). Замечательный пример усвоения Лозинским уроков Кузмина, творческого (вполне естественно в художественном переводе) освоения достижений предшественника – перевод им последних четырех строк этого же стихотворения, включенного в LXIX главу 2-й части:
Душа, свободная от персти тленной,
Влекомая уж по Стигийским водам,
Все будет петь тебя, – и это пенье
Заставит тише течь поток забвенья (II, 810).
(Кузмин)
Мой дух, от плена тесного свободный,
Среди стигийских волн, во тьме всевечной,
Тебя восславит, и под звуки пенья
Недвижимо замрет поток забвенья
[605].
(Лозинский)
Последние две строки Лозинский повторил почти дословно и тем не менее в целом претворив в новое художественное единство, не уступающее версии Кузмина, сосуществующее отныне с ним на равных.
Осуществленные Михаилом Кузминым переводы стихов из «Дон Кихота» – это несомненная удача Кузмина-стилизатора и Кузмина-переводчика, несмотря на вынужденный характер этой работы. Между тем несомненно, что его переводческая программа и его переводческое наследие для складывавшейся петербургской-ленинградской школы стихотворного перевода оказались несколько маргинальными, прежде всего по сравнению с программой и наследием Михаила Лозинского, его соавтора по переводу для издательства «Academia». Тот факт, что Лозинский был вынужден для издания Любимова в 1951 году доперевести те стихи, которые ранее были переведены Кузминым, представляется абсолютно объяснимым и оправданным. Невольно вспоминается, как ранее точно так же «не прошли по конкурсу» на иллюстрации к роскошным изданиям «Дон Кихота», осуществляемым в Англии и затем в Испании, два гениальных художника, вначале Уильям Хогарт, а затем Франсиско Гойя, предложившие дерзкие по своей неакадемичности и новизне интерпретации романа, но не отвечавшие требованиям, предъявляемым к иллюстрациям. Кстати говоря, те работы, которые выиграли конкурс и были напечатаны, в качестве иллюстраций замечательны. Мне подобное сравнение представляется абсолютно допустимым, поскольку перевод в принципе, не являясь ни в коей мере самим переводимым текстом, с большими оговорками становится его соперником, а скорее является иллюстрацией к нему.