Ты явился бесдыханный,
И грозит твой дух борьбой.
После этой бури странной
Много бурь несешь с собой.
Но, когда грозою в море
Поднимается волна,
Так она захватна в споре,
Что еще в тебе она.
В бездне бешено-студеной
Острых пламеней игра
Ты испил воды соленой,
Ею речь твоя остра.
Дашь цветы – они богаты,
В смерти жив, – и цвет твой ал.
Говоришь не говоря ты: —
Даруй Бог, чтоб не солгал! (с. 55–56)
Бальмонт активно пользуется тем, что на переводоведческом языке называется принципом сдвинутого эквивалента, Так, понимая, что игра слов и каламбуры оригинала лишь в малой степени сохраняются в его переводе, он подчас прибегает к ним тогда, когда оригинал того и не требует:
Каталинон
Ты сердца как деньги тратишь,
Горький женщинам урок,
В смерти весь обман заплатишь.
Дон Хуан
Столь даешь мне долгий срок!
Да, тебя Каталиноном
Называют, в этом честь: —
Лень катить – твоим законом
Было, будет, ныне есть. (с. 68–69)
«Севильский обольститель» в переводе Бальмонта прекрасно иллюстрирует мысль Пастернака о том, что музыка слова состоит не в звучности, а в «соотношении между звучанием и значением»[557]. Перевод, как и подлинник, отнюдь не перенасыщен ассонансами и аллитерациями, которые распределены по тексту волнообразно, в полном соответствии с принципом сдвинутого эквивалента, и прорежены более нейтральными в фонетическом отношении фрагментами. Однако некоторые из этих «волн» представляют собой маленькие фонетические шедевры, проявления того Божьего дара, в котором Бальмонту не было равных:
Дон Хуан
Друг, как рад я встрече этой!
Светлый смех нам здесь к лицу.
Каталинон
Лишь себе не присоветуй
Вверить деву молодцу. (с. 85)
* * *
Музыканты (поют)
Кто восторга жаждет нежно,
В том надежда безнадежна. (с. 100)
Все мы, вольно или невольно, воспринимаем образ Дон Жуана сквозь призму пушкинской интерпретации. Бальмонт не был в этом смысле исключением. В «Каменном госте» Пушкина перед нами впервые за всю историю бытования образа севильского насмешника в мировой культуре не привычный искатель приключений, который проходит по жизни, «со всех цветов сбирая аромат», но человек, одаренный талантом поэзии и любви. Когда Бальмонт в эссе «Тип Дон-Жуана в мировой литературе» утверждает, что жажда любви, а в действительности влюбчивость, пусть даже и «высшая», выдает натуру Дон Жуана, он сам выдает желаемое за действительное. Магия пушкинской, а затем и собственной интерпретации заставляет Бальмонта даже заявить, что севильский насмешник Тирсо де Молины «влюбляется» в Исабелу[558]. Токами пушкинского «Каменного гостя» пронизан весь «Севильский обольститель» Бальмонта. В своих немногочисленных внутренних монологах Дон Хуан у Бальмонта несколько возвышеннее и глубже, чем у Тирсо («Ночь идет в молчаньи черном, / Расширяя тени в мире; / Между звездных гроздий Козы, – / Полюс высший служит им. / Я хочу свершить обман мой, / Страсть ведет меня и кличет, / И пред этим побужденьем / Не сдержался ни один» (с. 127–128)), в сценах обольщения Тисбеи и Аминты – вдохновеннее и красноречивее («Если ты мое желанье, / Если я тобой живу, / Все исполню, все мечтанья / Ты увидишь наяву. / Если жизнь мою утрачу, / Угождая тем тебе, / Сердца выполнить задачу, / Буду счастлив в той судьбе» (с. 70)).
В то же время по всему тексту дают о себе знать пушкинская лексика, стилистика, образность. Примеров можно было бы привести множество. Вот всего лишь один из них:
Дядя, юн я, вот признанье,
Молодым и сам ты был,
Знал любовь, и оправданье
Мне лишь в том, что полюбил.
Но чтоб ближе быть мне к делу,
Правду молвить – вот она:
Обманул я Исабелу,
Насладился ей сполна… (с. 35)
И все же прежде всего Бальмонт обязан Пушкину размером – четырехстопным хореем, рифмованным – в редондильях, и нерифмованным – в переводе романсов (составляющих в целом около 80 % текста оригинала), который и предопределил успех перевода. Однако сам Пушкин выбором этого размера обязан Катенину. В рецензии на «Сочинения и переводы в стихах Павла Катенина» он особо выделил «собрание переводов романсов о Сиде, сию простонародную хронику, столь любопытную и поэтическую»[559]. Одобрительно отозвавшись о переводах Катенина, Пушкин вскоре воспользовался его опытом («Дон Диег сидел печальный, / Ввек никто так не страдал. / Грустно думал днем и ночью, / Что его поруган дом»[560]) при работе над стихотворениями «Родрик» и «Жил на свете рыцарь бедный»[561]. Знаменательно при этом, что Пушкин в «Родрике» не только перенял форму, но и сохранил в целом то же соответствие стиховой формы и лексико-стилистической окраски, отличающей «сию простонародную хронику». При этом Пушкин один из своих опытов в жанре романса осуществил в полном соответствии с уже установившейся к тому времени традицией передавать их нерифмованным четырехстопным хореем, а в другом стихотворении – «Жил на свете рыцарь бедный», (которое, кстати говоря, с известными оговорками может восприниматься как вольный перевод испанского романса «Шел, стеная, кабальеро»), – как бы забегая вперед и прокладывая дорогу поэтам-переводчикам ХХ века, в том числе Бальмонту, тот же четырехстопный хорей зарифмовал.
В заключение я снова хотел бы вернуться к работам Е.Г. Эткинда, на этот раз к книге «Русские поэты-переводчики от Тредиаковского до Пушкина». Эткинд пишет об изобретенном Катениным некоем «ключе», «испанском штампе» для передачи испанской поэзии. Речь шла не только о создании русского метрического эквивалента строфы испанского романсеро, но, о создании стиля, связанного с этой строфой. Этой «форме» и этому «стилю», согласно Эткинду, в русской поэзии «было суждено долгое развитие»[562]. От них зависели не только Жуковский, литературный недруг Катенина, и Пушкин, воспользовавшийся открытием Катенина в стихотворениях «Родрик» и «Жил на свете рыцарь бедный», но, как мы видим, и Бальмонт, литературный антипод Катенина.